Один из самых известных диалогов Платона таит в себе много загадок
Слово «пир» (dais) в древнегреческом языке образовано от глагола daiomai («разделять, распределять, выдавать долю»), означающего правило равного распределения пищи (мяса ритуальной жертвы) на общей трапезе – древнейшего уравнительного обычая. Иносказание в названии произведения Платона может быть связано с определенным балансом смыслов и воздаянием почестей лучшему, что было принято на пиру. Победитель в каком-то состязании получал награду в виде мяса. В данном случае победитель соревнования в искусстве риторики получает в награду признание его позиции истинной. При равных возможностях изложить свою позицию этот «приз» достается Сократу. Каждый получает свою долю признания в силу своих способностей.
Тайна авторства
«Пир» Платона – произведение загадочное. Прежде всего, тем, что оно маскируется под легкий литературный жанр и скрывает автора за несколькими пересказами. Да и сам смысл «Пира», который должен концентрироваться в речи Сократа, скрыт множеством деталей, введенных в повествование на потребу публике.
«Пир» начинается с рассказа о последнем источнике: Аполлодор по прозвищу «бесноватый» рассказывает о своей встрече с Главконом, который интересуется о бывшем когда-то пире у Агафона, на котором свои «речи о любви» держали Сократ, Алкивиад и другие. Причем информация к Аполлодору попала как-то уж очень кружным путем – от «одного человека, который ссылался на Феникса, сына Филиппа».
То есть, инициатива описания пира исходит от Главкона, а сам рассказ передается от лица Аполлодора. Причем не по его инициативе, а по «наводке» некоего неназванного лица. О чем и вовсе можно было бы не поминать. Такой подход призван сказать: автор текста (Платон) тут не причем, и даже не он проявил интерес к рассказу. Но кто такой Главкон? Скорее всего, это брат Платона, который под одной версии старше Платона, по другой – младше. Скорее всего, именно от него Платон получил сведения о пире. Главкон рассказал брату то, что услышал от Аполлодора.
Кроме того, оказалось, что пир состоялся давным-давно. То есть, собственно, уже и не актуален вовсе. И даже сам хозяин, организатор пира Агафон давно уже покинул места, где произошла эта история. Причем в то время сами приятели – Аполлодор и любопытный Главкон были еще детьми. «Во времена нашего детства» - вот когда состоялся пир, который вызывает непонятно откуда взявшийся интерес. Агафон тогда тоже был молод – только что получил награду за свою первую трагедию и отмечал это событие. Об Агафоне (ок. 448-397 г. до н.э.) нам известно только то, что он был сторонником отказа от изображения классических мифов в трагедии и использовал выступления хора как обособленные от сюжета номера. Аполлодор как последователь Сократа (469-399 г. до н. э.) должен принадлежать примерно к тому же поколению, что и Агафон, а Главкон моложе Аполлодора лет на 20. Получается, что молодой Главкон интересуется в Аполлодора о давно минувшем событии его детства, а молодой Платон записывает это событие. Но в реальности «Пир» создан не двадцатилетним (или около того) Платоном, а Платоном зрелых лет.
Сократ не раз беседует с Главконом в «Государстве» Платона. Также Ксенофонт приводит эпизод, в котором Сократ и Платон отговаривают юного Главкона (которому не было и 20 лет) от попыток выступать в Народном собрании и претендовать на управление государством. Сократ, чтобы отвратить Главкона от честолюбивых замыслов, начинает задавать ему прагматичные вопросы о дополнительных доходах и расходах государства (увеличении первых и сокращении вторых), а также о соотношении сил с потенциальными противниками государства, у которых Главкон намеревался поживиться чем-то. Главкон оказывается полностью обескураженным: он не обдумывал эти вопросы. Он не знает ничего ни о бюджете государства, ни о его военном состоянии, ни о состоянии стражи, которая охраняет поля от воровства, ни о производстве в серебряных рудниках, ни о запасах хлеба и урожае. Поэтому его стремление к пользе государства оказывается совершенно необоснованным. Сократ советует незадачливому юнцу попробовать улучшить хозяйство его дяди, прежде чем претендовать на улучшение 10.000 хозяйств, за что справедливо был подвергнут насмешкам. Но оказывается, что Главкон и дядю не может уговорить слушаться своих советов! Куда же ему уговорить всех афинян слушаться!
Но оставим эту тему, заметив, что Главкон совсем юн, но уже знаком с Сократом. А его беседа с Аполлодором произошла ранее, чем диалог, отраженный в «Государстве». Сколько же лет Главкону? 15? Тогда и Платону (428-347 гг. до н.э.) примерно столько же.
Учитывая годы жизни Платона и тот факт, что с Сократом они познакомились лишь около 407 г., понятно, что беседа об управлении государством состоялась в последние годы жизни Сократа, а разговор Главкона с Аполлодором – еще ранее. Сюжеты, описанные в «Государстве» и в «Пире», - это события рубежа веков. А произведения, их описывающие, датируются 370-360 гг. до н.э. То есть, по прошествии 30-40 лет! Нет сомнений, что множество деталей пира были либо придуманы Платоном, либо взяты из письменного источника. Первое характеризовало бы его дурно, и такое Платон вряд ли допустил бы. Первое говорит о тайне записей бесед Сократа и каком-то обязательстве не разглашать их в течение длительного срока и предоставить право разглашения именно Платону. Вполне возможно, что это обязательство связано с принципами пифагорейской секты, к которой могли быть причастны и Сократ, и Платон.
Но самое интересное, что в «Пире» упоминается сын Главкона, пытавшийся понравиться Сократу. Значит, он уже находился в возрасте юноши или молодого человека, а сам Главкон был уже зрелым мужем. Нам придется признать, что это «разные Главконы» или что Платон перепутал Главкона и сына Главкона. Но в «Пире» на этот счет не дается никаких разъяснений. Единственная историческая личность, подходящая на роль отца поклонника Сократа – стратег Афин Главкон, занимавший в 441-440 гг. эту должность, наряду с Периклом. Но по возрасту это мог быть разве что дедушка поклонника Сократа. Если, конечно, в своей речи в «Пире» Алкивиад не поминает очень отдаленные времена, когда сын стратега Главкона и он сам были очень молодыми людьми. Но, судя по контексту, этого не могло быть. Можно сказать, что Главконы нас запутали, а Платон не потрудился разъяснить, о ком шла речь. Хотя это одна из ключевых фигур при определении источника информации о пире, которая так тщательно передается в начальной части текста. «Пир» вообще очень подробный текст, в котором автор пытается не упустить ни одной детали.
В «Пире» указывается, что организатор пира Агафон на момент пересказа отдаленного события еще жив, хотя и уехал из этих мест. Судя по датировке смерти Сократа и Агафона, Сократ тоже должен быть еще жив (он умер два года спустя после Агафона). Причем Платон знаком с Сократом достаточно давно! Почему бы не дать пересказ в интерпретации самого Сократа? Ведь он никуда, судя по всему, не уехал, иначе об этом было бы сказано, как и в случае с Агафоном. Значит, Платон мог общаться с Сократом. Но либо не захотел, либо этому воспротивился сам Сократ. Либо консультация с Сократом просто скрыта от читателя. Например, по той причине, что Сократу к тому времени власти запретили смущать людей своими речами, и всякое его произведение попадало в список экстремистской литературы. Поэтому Платону и нужно отнести событие к временам давно минувшим, когда Главкон и он сам были еще мальчиками. И запутать все, что только можно.
При выяснении первоисточника информации о пире оказывается, что Сократ к этой истории не причастен. Это не он рассказал своему ученику Аполлодору, что там творилось. Вся ответственность за исходный пересказ лежит на некоем Аристодеме – «маленький такой, всегда босоногий», а Сократ только кое в чем подтвердил его рассказ.
Итак, Платон пересказывает рассказ Аполлодора, который сам пересказывает Аристодема. Причем это рассказ не для Платона, а для Главкона, который, вероятно, именно Главкон и поведал автору «Пира». Кроме того, когда в «Пире» дело доходит до пересказа речи Сократа, то оказывается, что он передает не собственные мысли, а то, что ему поведала некая чужестранка – мантинеянка Диотима. В общем-то, от Афин до Мантинеи в Аркадии не такой уж долгий путь. Тем не менее, звание «чужестранка» означает, что речь идет о представительнице другого народа, далекого от аттических ионийцев. Так и вовсе снимается ответственность за то, что передается читателю от лица Сократа, – это пересказ пересказа, пересказанный еще трижды. При этом Аполлодор – «бесноватый», он поносит весь мир и самого себя, но только Сократ для него - вне критики. Что возьмешь с «бесноватого», постоянно выходящего из себя, поскольку всех считает достойными жалости, раз они не занимаются философией.
После всех этих путаных объяснений, снимающих всякую ответственность за достоверность пересказа, Платон переходит к рассказу Аристодема (то есть, пересказу его рассказа Аполлодором, который пересказан Платону его братом Главконом). При этом в рассказе множество мельчайших деталей, которые уподобляют его хронике, а записи речей – стенограммам.
Начало пира
Повествование о пире и беседе на нем начинается с достаточно длиной истории того, как Сократ и Аристодем появились в доме Агафона, отмечавшего свой недавний успех у публики. При этом множество деталей делают ситуацию комичной, фигуру Сократа – фигурой чудака. Все это как бы готовит читателя к тому, что ко всем последующим речам Сократа надо отнестись без особой серьезности.
Начинается все с того, что Аристодем случайно встречает Сократа «вырядившимся». Что это значит? Оказывается, Сократ умыт и в сандалиях. Вот если бы он был неумыт и бос – тогда это не вызвало бы вопроса, куда это он вырядился. Имеем характеристику Сократа как босяка, который, лишь будучи приглашенным на пиршество, приводит себя в порядок.
Обсуждение вопроса, под каким предлогом Аристодему присоединиться к приглашенному Сократу, также весьма любопытно. Сократ приводит в пример поговорку, которую, как он считает, Гомер исказил: «к людям достойным на пир достойный без зова приходит». Гомер предполагает, что недостойный приходить без зова не должен. Сократ полагает, что все как раз наоборот, приводя в пример явление слабого Менелая на пир к доблестному Агамемнону. Это было в порядке вещей, значит, Гомер ошибался. Ну что взять с человека, который критикует самого Гомера!
Авторитета Сократа явно не хватает, чтобы развеять сомнения Аристодема. Аристодем самоуничижается: нет, так будет скорее по Гомеру, если он без приглашения пойдет на пир к мудрецу. Сократ высказывается в том смысле, что пока дойдем, придумаем, как выкрутиться. При этом по дороге начинает все больше задумываться и отстает, а при входе в дом Агафона и вовсе куда-то исчезает. Аристодем так и является незваным гостем, как и предполагал – без всякой поддержки от Сократа и без всяких оправданий своей вольности. И тут выходит, что Сократ-то был прав. Агафон радостно приветствует Аристодема и даже сообщает, что искал его вчера, чтобы пригласить на пир. И спрашивает, почему же тот не привел Сократа?
Слуге приказано отыскать спрятавшегося где-то задумчивого мыслителя. Аристодем же принимает от раба омовение ног и располагается среди пирующих. При этом становится известным, что Сократа лучше пока не трогать – он стоит у соседнего дома и о чем-то размышляет, отказываясь куда-либо идти. Чудачество Сократа делает ситуация совершенно комической.
Ужин начинается без Сократа, который появляется только к середине трапезы, простояв в задумчивости немало времени. Агафон зовет его на почетное место рядом с собой. И шутливо предполагает, что часть мудрости, которая завладела Сократом, перетечет и в него. Сократ же совсем недружелюбно отвечает, что такого свойства мудрость не имеет, чтобы перетекать в пустое место как вода. Но тут же поправляется: если все же подобное свойство у мудрости есть, то он скорее ожидает получить ее от Агафона. Потому что мудрость Агафона сопряжена с успехом, а сократовская – «плохонькая», «похожая на сон». Тридцать тысяч греков, оказывается, внимали трагедии Агафона! А Сократ… К нему можно отнестись более сдержанно, без восторгов – как он сам рекомендует.
Агафон понимает, что Сократ его все-таки высмеивает. И примирительно предлагает отужинать, после чего разобраться с мудростью посредством Диониса. То есть, хорошенько напиться.
Как показывает речь Павсания, последовавшая после ритуального обмена любезностями и шутками, напиваться в этой компании – дело обычное. Павсаний предлагает не напиваться на этот раз допьяна. И даже молит о передышке «после вчерашнего». Это оказывается общим мнением: упиваться никто не хочет, ибо голова, надо полагать, побаливает у каждого. И только Сократа собравшиеся оценили выше всех остальных. Одни могут пить «по капле», другие – много. И только Сократ способен и пить, и не пить. Поэтому он в любом случае будет доволен. Порешили пить «просто для удовольствия» и каждый – сколько захочет. В общем, речь идет о пьянке, и читатель должен убедиться в этом. В финале пира оказывается, что все перепились как обычно. А в начале все прикидываются, что будут вести философские беседы между чашами вина.
Врач Эриксимах, у которого тоже болела голова с похмелья, предложил заняться беседой. И сам назвал тему. При этом сославшись, что вовсе не сам ее придумал, а присутствующий здесь же Федр, который сокрушался, что гимны и пеаны и даже похвальные слова не посвящаются Эроту – такому могущественному и великому богу. Эрота не воспевают – это не порядок! Опять ситуация сводится к анекдоту: обсуждать намереваются уже почти позабытого и потерявшегося в тени Афродиты бога. Это можно расценить разве что как затею праздных людей, которые уже не знают, о чем им поговорить.
Сократ с его обычной иронией тут же заявил, что он не смыслит ни в чем, кроме любви. И по кругу собравшиеся стали выступать с похвальными речами к Эроту.
Правда, пересказчик Аполлодор тут же оговаривается, что Аристодем не запомнил всего, да и сам он не все запомнил из пересказа очевидца. Поэтому и передает только «наиболее достойное памяти». Как удалось ему упомнить такие обширные и витиеватые тексты – остается загадкой. Как и то, почему достойное памяти настолько детально воспроизводится, не игнорируя даже, казалось бы, совершенно случайные обмены репликами.
Федр: Эрот среди древних богов
Речь Федра, начинающая состязание участников пира, вполне традиционна и достаточно примитивна. Он говорит о происхождении Эрота – сразу после Хаоса одновременно с Геей (согласно Гесиоду). Федр ссылается на древних авторов, но, судя по дальнейшим речам, здесь их не слишком ценят. Это уже отмирающий пласт культуры. Тем не менее, Федр убеждает, что от древности исходят все блага. Собственно – нравственность: «стыдиться постыдного и честолюбиво стремиться к прекрасному, без чего ни государство, ни отдельный человек не способны ни на какие великие и добрые дела». Любовь внушает нравственное поведение.
При этом Федр допускает некое рассуждение, которое можно истолковать как гомосексуальное: достойный влюбленный – благо для юноши, для влюбленного – благо иметь возлюбленного. Это можно толковать и иначе: как отношения дружбы, симпатии, почитания, приверженности и др. Гомосексуальный момент, который здесь можно лишь подозревать, связан скорее с современными трактовками. А у греков собственно сексуальность в мужских отношениях, как мы увидим далее, может быть лишь в порядке шутливых подтруниваний. Здесь Федр говорит о нравственном поведении симпатизирующих друг другу «возлюбленных»: они избегают постыдного, не предают в бою, доблестны, отважны и храбры. Все это им внушает Эрот. Но о сексуальности нет и речи.
Федр не говорит об «эротизме», как мы могли бы заподозрить, перенося понимание этого термина на реалии Древней Греции. Эрот, как видно из содержания речи Федра и других участников пира, к современному пониманию того, что такое «эротизм» не имеет никакого отношений.
Федр говорит о присутствии Эрота в отношениях между мужчиной и женщиной, но этот пример никак не связан с «эротизмом». Он приводит пример готовности любящих умереть друг за друга: Алекстида, решившая умереть за своего мужа (сойти в Аид вместо него), удостоилась славы у людей и почестей у богов, которые даровали ей возвращение души из Аида (по разным мифологическим версиям ее отбил у Таната Геракл или Персефона возвратила ее к жизни в целях торжества справедливости).
Другой пример – из отношений между мужчинами. Мы же не станем отрицать любовь между мужчинами-родственниками, в которой нет никакого эротизма. Как и в дружбе между мужчинами мы не признаем никакого эротизма. У греков родственные отношения, как известно, возникали вовсе не обязательно по кровному родству, но и через ритуал, который можно назвать «побратимство» или усыновление. Примерно об этом говорит и Федр, приводя в пример поступок Ахилла, который узнал, что умрет, если убьет Гектора. Но Ахилл мстит за своего поклонника Патрокла и принимает смерть. Боги за это отправляют его на Острова блаженных. При этом Федр утверждает, что Ахилл не был влюблен в Патрокла, поскольку был красивее и моложе его (у него «даже борода еще не росла»). В данном случае вопрос о «влюбленности» связывается, как мы видим, не с сексуальным влечением, а с отношениями кумира и поклонника. Кумир Патрокла – молод, красив, силен, отважен. При этом он чувствует ответственность «за того, кого приручил». Он любит Патрокла как своего верного друга, который старше его по возрасту.
В примерах Федра надо заметить, что присутствие Эрота ничем не подтверждено. Это лишь домысел. Федр на самом деле говорит о любви, верности, дружбе. Причем тут Эрот? Только при том что он за все эти вопросы «отвечает» - по разумению тех, кто уже забыл все мифологические сюжеты. Ведь в приведенных Федром примерах Эрот не присутствует в явном виде. Его присутствие приходится только предполагать. Как говорится, «из общих соображений».
В речи Федра, который в другом платоновском диалоге («Федр») воспевал мужскую любовь в ее гомосексуальном варианте, можно предположить, что Ахилл и Патрокл – партнеры по такой порочной любви. В действительности подобная интерпретация (имевшая место уже в античности) не имеет под собой оснований. Патрокл был другом Ахиллу именно в том понимании дружбы, которая имела место у древних греков. Друг – это участник «дружины». Этот перевод греческого etaipoi в достаточной мере отражает наличие иерархических отношений в древних мужских сообществах. В дружину молодые люди (kovroi) собираются на основе родства, под которым понимается не только кровное, но и ритуальное родство, обусловленное взаимной клятвой воинов или семейным ритуальным породнением. Именно поэтому дружба «филотэс» имеет происхождение от племенного союза – «филы». И от общего корня, означающего «любовь». Ближние друзья в дружине – не просто соплеменники (etairoi), но и слуги-сподвижники своего вождя (pherapontes).
Патрокл после бегства из Опунта, где он во время игры случайно убил своего сверстника, становится членом etairoi, будучи принят в доме отца Ахилла Пелея в статусе младшего члена семьи (независимо от возраста), что выше статуса раба, но совпадает со статусом слуги, оруженосца, телохранителя. Принятие в семью означает приобщение к родовому культу, а значит – актуальное родство со всеми вытекающими обязательствами. Друг Ахилла делит с ним кров и стол, за смерть друга полагается месть, его тело ни в коем случае не оставляют врагам. Слуга может быть даже наследником своего друга-патрона: не только его имущества, но и определенного статуса в семье. Так, Патрокл в случае смерти Ахилла должен был стать опекуном его сына.
Из сказанного можно сделать вывод, что Федр не в курсе древних обычаев, отраженных в произведениях Гомера. Его рассуждения – своего рода модернизация мифологии, а с нею – и общественных отношений, в которые вносится дух упадка афинской демократии (пир – событие на рубеже 5 и 4 вв. до н.э.) вместе с гомосексуальными аллюзиями. И в наши времена такие аллюзии становятся весьма заметными, отчего текст Платона реинтерпретируется порой до полного безобразия и становится грязным наветом на античную Грецию и платонизм.
Павсаний переходит к вопросам морали и политики
После выпавших из повествования других речей слово перешло к Павсанию. Он представил версию разложения мифа: о двух Эротах. И здесь вскрывается тот факт, что Эрот отвечает за мужскую любовь и любовь к мужчине. А женская любовь и любовь к женщине – это дело Афродиты. Павсаний связывает эти два персонажа в их двойственности: «нет Афродиты без Эрота», а раз так, то и Эротов два, как есть две Афродиты – одна дочь Урана (небесная, у нее нет матери) и дочь Дионы и Зевса (пошлая). Таким образом, двум Эротам следует разная похвала (поскольку хвалить надо всех богов, то придется хвалить и пошлых Эрота и Афродиту). Правда, хвалить пошлого Эрота у Павсания как-то не получается. Само же «раздвоение» богов – очень смелый эксперимент, позволительный только с точки зрения очень давней традиции, когда чуть ли не в каждом полисе были боги с одинаковыми именами, но с разными эпитетами (что говорит и о различии в мифологии). Можно сказать, что это «модернистский» подход к мифу, представляющий собой чистый домысел.
Павсаний говорит: «не всякий Эрот прекрасен и достоин похвал, а лишь тот, который побуждает прекрасно любить». Ему не хочется хвалить пошлого Эрота, даже если это положено по его божественному статусу. Он фактически меняет тему. Вместо обсуждения достоинств бога, он говорит о полезном и вредном, дурном и благом.
Согласно Павсанию, Эрот пошлый соответствует любви ничтожных людей. Такие, во-первых, любят женщин не меньше, чем юношей; во-вторых, они любят своих любимых больше ради их тела, чем ради души. Здесь можно снова уловить гомосексуальный мотив: пошло любить женщин не меньше, чем юношей (заметим, что речь идет именно о юношах, а не о мужчинах вообще). Тем не менее, возможна и иная интерпретация: презрение к «бабникам», которые ради женских прелестей готовы отказаться от мужского общества, мужской дружбы (которая у греков может называться «любовью»). Греки вообще слабо отличали любовь и дружбу. Особенно, когда дружба была закадычной.
Павсаний полагает серьезное отличие в генетике между небесной и пошлой Афродитой. Небесная связана только с мужским началом, пошлая – с женским и мужским в равной мере. Поэтому любовь небесная от Эрота – это любовь к юношам (то есть, дружба). Это любовь «старшая», она и «не дерзостна» и влечется умом, который больше присущ мужчинам. Павсаний даже полагает необходимым издать закон, запрещающий любить малолетних, которые еще не обнаруживают разума (а таковой возникает «с первым пушком» над губой). В особенности Павсаний беспокоится о проявлении пошлого Эрота в отношении малолетних, выступая тем самым против педофилии. Точно так же запрещено должно быть, с его точки зрения, любить пошлым образом свободнорожденных женщин (то есть, совращать). Может быть, с рабынями в Афинах не очень-то церемонились.
В целом подход Павсания может быть истолкован в духе этики «мужских союзов» - воинских сообществ, где мужская дружба создает опору общины, а потом и государства – всех его социальных элементов. Принижение любви между мужчиной и женщиной в данном случае связано именно с «плотским» характером взаимного влечения. Дружба между мужчиной и женщиной и теперь нечто редкостное и не вполне понятное. А любовь, с нравственной точки зрения, требует серьезных ограничений. В этом смысле Павсаний говорит нечто вполне понятное нам, если провести более четкую грань между любовью и дружбой. Тогда и Эрот – просто лишний персонаж.
Если отвлечься от гомосексуальных трактовок, то речь Павсания преимущественно посвящена отличиям обычаев любви и дружбы в Афинах и Спарте от обычаев других греческих городов-государств и варварских племен. Он исходит именно из роли мужских союзов в государственном строительстве. В Афинах и Спарте обычай сложен, в Элиде и Беотии и «везде, где нет привычки к мудреным речам» просто принято «уступать поклонникам», чтобы не тратить сил на уламывания (что мы теперь назвали бы «простотой нравов»). А вот в Ионии и у варваров это считается предосудительным. Поскольку содружества и союзы, в которых есть божественно высокие помыслы (Эрот небесный), невыгодны тираниям наряду с занятиями гимнастикой и философией. Павсаний приводит пример: союз Аристогитона и Гамодия, который сверг тиранов.
Надо сказать, что ни у одного из античных авторов передача истории Аристоготона и Гармодия не только не сопровождалась присутствием Эрота, но и вообще каких-либо богов в совершенно земной истории неудачного покушения на тирана. Причем еще Геродот и Фукидид пытались своим авторитетом переломить ложные представления афинян о том, что именно эти тираноборцы способствовали освобождению Афин от Писистратидов. Но афиняне упорно считали Гармодия и Аристогитона героями и даже учредили культ с жертвоприношениями у их гробницы. Между тем, тирания после этой истории продержалась еще четыре года. А «любовная» история здесь присутствует как некий фон, отражающий общие представления древних греков в целом и афинян в частности. Гомосексуальная интерпретация – это продукт испорченности толпы, передающей разного рода слухи и смакующей скабрезности. Современная публика все это подхватывает и усиливает.
В сухом пересказе эта история выглядит совершенно абсурдной. Что касается тираноборства, то оно в сюжете не просматривается. Заговор против тирана Гиппия был составлен из мести. Но вместо Гиппия они, испугавшись провала заговора, убили попавшегося под руку его брата Гиппарха. Одного из нападавших тут же убил телохранитель, а другой прославился тем, что под пыткой, якобы, выдавал не соучастников, а приближенных тирана. Правда, в другой интерпретации это все-таки были реальные участники заговора. Совершенно непонятно, как столь сомнительные герои могли стать у афинян прославленными личностями, а стихи о них – неофициальным гимном Афин.
Причиной заговора, согласно Аристотелю, было оскорбление сестры Гармодия (или Аристогитона) другим братом тирана – молодым и дерзким Фессалом. Оскорбление было вроде бы не таким уж тяжким: сестру Гармодия пригласили исполнять почетную роль на празднествах Панафинеях (нести священную корзину), но была отстранена от этой роли. При этом Фессал сказал что-то нелицеприятное про Гармодия. К этой вполне понятной истории афиняне добавляют второй слой: отношения между Гармодием и Аристогитоном, которые, якобы, были любовниками. Но тираноборцы были родственниками – из рода Гифиреев. Назвать их «любовниками» на этом основании нелепо. Скорее всего, речь все-таки можно вести только о дружбе. Аристогитон принял участие в мстительном предприятии из дружбы, а не потому, что Гиппарх «ухаживал за Гармодием», а получив отказ, оскорбил его сестру. Это явно выдумка толпы, которая не нашла иных мотивов убийства Гиппарха.
У Гармодия (по другой версии, у Аристогитона) была возлюбленная — гетера Леэна («львица»). О ней стало известно, поскольку после покушения она была схвачена, но никого не выдала. И даже, по некоторым свидетельствам, откусила себе язык. Посмертное прославление верности привело к дополнению скульптурных изображений Афродиты фигурой львицы (заметим, что Афродиты в сюжете нет, от рассказа о тираноборцах она просто приобретает дополнительный атрибут). Наконец, у героев обнаружилось потомство, и оно получило освобождение от налогов и госповинностей. То есть, оба героя были женаты и имели детей. Все это исключает гомосексуальные отношения.
Установив, что Павсаний толком не знает историю Гармодия и Аристогитона (что было свойственно, согласно Геродоту и Фукидиду, всем грекам), вернемся к речи Павсания на пире.
Интересно, что Павсаний двояко относится к обычаю «отдаваться поклонникам». Здесь от явно имеет в виду именно мужские отношения. Что же в его понимании значит «отдаваться»? Передача смысла в рамках сегодняшнего контекста была бы ошибкой. Стоит понять, что нюансы отношений любви и дружбы и в современном мире сильно разнятся в разных культурах. У греков также были свои нюансы. Но однозначно приписывать им гомосексуализм – это передержка, свойственная современности, когда гомосексуальный оттенок стараются видеть в любых отношениях между мужчинами.
Павсаний, следуя своей концепции двоякости Эрота, выносит оценку сложным обычаям в зависимости от общего уровня культуры. Если даже эти обычаи считаются прекрасным, то это может быть всего лишь проявлением «косности тех, кто его завел». Таким образом, мы видим снова разворот к этической теме: общая культура создает возвышенные отношения при отсутствии эротизма, а низкая культура даже при повторении формальных ритуалов высокой все равно скатывается к телесным интерпретациям дружеских и любовных отношений. Что полностью мы можем принять при оценке того и другого в наши дни.
«Сложный» афинский обычай любви Павсаний описывает как систему поощрений и упреков со стороны общества. Влюбленность то встречает сочувствие, и тогда прощаются все ее безумства (готовность исполнять рабские обязанности, униженные мольбы, ложные клятвы), то осуждается, и отцы приставляют к своим юным детям надзирателей, чтобы они не допускали бесед с воздыхателями, а друзья и сверстники считают эти беседы чем-то постыдным. Тем самым, Павсаний, с одной стороны, признает возможность «пошлых» (гомосексуальных) влечений, а с другой – свидетельствует о том, что к ним отношение было далеко не лояльным.
То, что Павсаний считает утонченностью, мы бы расценили как крайнюю форму несдержанности. Нас бы шокировало, если мы увидели, что кого-то переживание любви побуждает валяться у дверей возлюбленного. Согласно Павсанию, это не может вызывать осуждения. Но при одном условии: подобное поведение должно быть попыткой угождения достойному человеку и достойным образом. То есть, некий морально-нравственный фон предопределяет оценку любого поступка. Кроме того, объектом влюбленности должно быть не тело, а душа. Ибо тело любит больше пошлый поклонник. Он же и непостоянен, потому что непостоянна красота тела. Тем самым Павсаний утверждает позитивную оценку постоянства, любви (дружбы) на всю жизнь. К этому добавляется избирательность: предпочтение положено оказывать одному поклоннику. Кроме того, обычай требует «испытывать» поклонника, уклоняясь от его домогательств. Позорно как быстро уступать поклоннику, так и отдаваться за деньги или политическое влияние. Эти мотивы считаются низменными, поскольку подобные мотивы преходящи и «на их почве никогда не вырастает благородная дружба». В данном случае Павсаний говорит именно «дружба».
Рассуждая о полезности «рабства ради совершенствования», Павсаний уточнят, о чем он толкует. В описанных им отношениях слово «любовь» связано добродетелями: стремлением усовершенствоваться. При этом юноша в этих отношениях стремится к дружбе со старшим партнером (представим себе устранение сексуального мотива, который у Павсания все-таки присутствует) и с целью приобщиться к мудрости, образованности и доброте. В целом «любовь небесная» требует заботы о нравственном совершенстве (и тем самым сексуальный момент у Павсания отходит на второй план).
Эриксимах: пантеистическая интерпретация
За мифической и этической интерпретациями любви следует речь Эриксимаха –пантеистического свойства, предполагающая, что Эрот присутствует всюду. При этом свою очередь говорить вынужден уступить Аристофан, которого разобрала икота, и в повествовании образуется краткая заминка с обменном бытовыми репликами. Казалось бы, совершенно излишними, чтобы сохранять их в пересказе. Скорее всего, здесь налицо скрытая характеристика Аристофана, который был поставлен речью Павсания в какое-то неловкое положение, узнав критику своего поведения в отвлеченных рассуждениях. Поэтому ему пришлось сделать паузу, чтобы собраться с силами, и чтобы его речь не стала двусмысленной. Именно это обстоятельство и предпочел сохранить Платон в своем пересказе.
Эриксимах подхватывает тему, затронутую Павсанием, замечая, что тот ее не вполне удачно закончил. Действительно, Павсаний ушел в сторону от темы, обращаясь к проблеме добродетели. Как врачеватель Эриксимах сообщает свой вывод из практики: Эрот живет «не только в человеческой душе и не только в ее стремлении к прекрасным людям, но и во многих других ее порывах, да и вообще во многом другом на свете - в телах любых животных, в растениях, во всем, можно сказать, сущем». Эрот оказывается вездеприсутствующим, причастным ко всем делам людей и богов.
В отличие от Павсания, Эриксимах обращается к природе тела: в здоровом теле здоровый Эрот. Ибо здоровое и больное непохожи, а значит, стремятся к непохожему. А дело врачевателя – «угождать хорошему и здоровому началу» и противодействовать безобразному. Врачевателю необходимо различать среди вожделений тела прекрасные и дурные, создавая нужные вожделения там, где они должны быть, и удаляя ненужные. Но этого мало. Эриксимах видит подчиненность Эроту также гимнастики, земледелия и музыки. «Музыкальное искусство есть знание любовных начал, касающихся строя и ритма». И здесь, утверждает оратор, необходима умеренность, и тогда удастся избежать двойственности любви, о которой говорил Павсаний. Потому что всюду присутствуют оба Эрота, и их нужно принимать во внимание. Когда противоположными началами (например, теплом и холодом, сухостью и влажностью) овладевает «умеренная любовь», то они сливаются друг с другом гармонично и это приносит людям, животным и растениям пользу. И это видно на примере климата. Если же погода попадает под власть Эрота-насильника, он все губит и портит. Также и «всякое нечестие возникает обычно тогда, когда не чтут умеренного Эрота, не угождают ему, не отводят ему во всем первого места, а оказывают все эти почести другому Эроту, идет ли речь о родителях - живых ли, умерших ли - или о богах». Гадания и жертвоприношения позволяют «следить за любящими и врачевать их», гадание – «творец дружбы между богами и людьми, потому что оно знает, какие любовные вожделения людей благочестивы и освящены обычаем».
Эриксимах находит-таки единственного полезного Эрота, «который у нас и у богов ведет ко благу, к рассудительности и справедливости, - этот Эрот обладает могуществом поистине величайшим и приносит нам всяческое блаженство, позволяя нам дружески общаться между собой и даже с богами, которые совершеннее нас».
Получается, что Эриксимах приходит к монотеизму: все в мире определяется Эротом – двумя его разновидностями. Все плохое определяется «плохим Эротом», все хорошее – «хорошим Эротом». Тогда всякий смысл в прочих богах исчезает: они все зависимы от Эрота.
Аристофан: комедийная интерпретация
Путаная речь Эриксимаха как нельзя лучше предваряет речь Аристофана, который доводит рассуждения до абсурда, фактически насмехается над философскими и мифологическими понятиями об Эроте и обо всем предмете беседы.
Прочихавшийся Аристофан сразу начинает шутить, как и положено комедиографу, но Эриксимах предупреждает его от зубоскальства. Аристофан напускает на себя серьезность и обещает постараться не стать посмешищем. Он решительно собирается объяснить мощь Эрота, потому что Эриксимах и Павсаний об этом сказали недостаточно. При этом Аристофан забывает Федра, который начал состязание в красноречии. При этом именно Федра Аристофан и собирается опровергнуть, представив любовь не чем-то божественным, а остаточным явлением после эпохи, когда человек был целостной личностью.
Аристофан как будто придумывает на ходу некую человеческую предысторию, когда люди были трех полов: не только мужчины и женщины, но и андрогинны, соединявшие в себе признаки обоих полов. Всем этим существам дается фантастическое описание: «тело у всех было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, совершенно одинаковых; голова же у двух этих лиц, глядевших в противоположные стороны, была общая, ушей имелось две пары, срамных частей две, передвигался андрогин свободно в любую сторону, но если торопился, то шел колесом: «занося ноги вверх и перекатываясь на восьми конечностях». И был этот «третий пол» настолько мощным, что пытался даже взойти на небо и напасть на богов. Последнее побудило Зевса к задумке, о которой Аристофан рассказывает в стиле анекдота, приводя будто бы подлинные слова Громовержца: «Я разрежу каждого из них пополам, и тогда они, во-первых, станут слабее, а во-вторых, полезней для нас, потому что число их увеличится. И ходить они будут прямо, на двух ногах. А если они и после этого не угомонятся и начнут буйствовать, я, сказал он, рассеку их пополам снова, и они запрыгают у меня на одной ножке».
Дальнейшее изложение должно было бы проходить под хохот собравшихся: «Сказав это, он стал разрезать людей пополам, как разрезают перед засолкой ягоды рябины или как режут яйцо волоском. И каждому, кого он разрезал, Аполлон, по приказу Зевса, должен был повернуть в сторону разреза лицо и половину шеи, чтобы, глядя на свое увечье, человек становился скромней, а все остальное велено было залечить. И Аполлон поворачивал лица и, стянув отовсюду кожу, как стягивают мешок, к одному месту, именуемому теперь животом, завязывал получавшееся посреди живота отверстие - оно и носит ныне название пупка. Разгладив складки и придав груди четкие очертания, - для этого ему служило орудие вроде того, каким сапожники сглаживают на колодке складки кожи, - возле пупка и на животе Аполлон оставлял немного морщин, на память о прежнем состоянии. И вот когда тела были таким образом рассечены пополам, каждая половина с вожделением устремлялась к другой своей половине, они обнимались, сплетались и, страстно желая срастись, умирали от голода и вообще от бездействия, потому что ничего не хотели делать порознь. И если одна половина умирала, то оставшаяся в живых выискивала себе любую другую половину и сплеталась с ней, независимо от того, попадалась ли ей половина прежней женщины, то есть то, что мы теперь называем женщиной, или прежнего мужчины. Так они и погибали. Тут Зевс, пожалев их, придумывает другое устройство: он переставляет вперед срамные их части, которые до того были у них обращены в ту же сторону, что прежде лицо, так что семя они изливали не друг в друга, а в землю, как цикады. Переместил же он их срамные части, установив тем самым оплодотворение женщин мужчинами, для того чтобы при совокуплении мужчины с женщиной рождались дети и продолжался род, а когда мужчина сойдется с мужчиной - достигалось все же удовлетворение от соития, после чего они могли бы передохнуть, взяться за дела и позаботиться о других своих нуждах».
От всей этой истории остались «камбалоподобные части». Из двуполых андрогинов мужской кусок охоч до женщин, женский – до мужчин. Оба куска – блудодеи и распутники. Прежде женские особи, давшие теперь женские половинки, стали лесбиянками. Распиленные пополам мужские особи влекутся к мужчинам, «им нравится лежать и обниматься с мужчинами». Аристофан дает гомосексуалистам двоякую оценку: «Это самые лучшие из мальчиков и из юношей, ибо они от природы самые мужественные. Некоторые, правда, называют их бесстыдными, но это заблуждение: ведут они себя так не по своему бесстыдству, а по своей смелости, мужественности и храбрости, из пристрастия к собственному подобию. Тому есть убедительное доказательство: в зрелые годы только такие мужчины обращаются к государственной деятельности». Тем не менее, обычай принуждает их к браку и деторождению.
Что-то здесь наблюдается сходное с современность – с «голубым лобби» во властных структурах.
Приводя данный отрывок из «Пира» в книге «Очерки античной мифологии и символизма» (в несколько ином варианте перевода), выдающийся русский философ ХХ века Алексей Лосев принимает эти слова за собственную позицию Платона и не ощущает иронии, пародии, которая превращает обсуждение в издевку над Эротом, другими богами и глупыми суевериями. И над гомосексуальными отношениями также.
Завершая свою речь, Аристофан предупредил: «если мы не будем почтительны к богам, нас рассекут еще раз, и тогда мы уподобимся не то выпуклым надгробным изображениям, которые как бы распилены вдоль носа, не то значкам взаимного гостеприимства». И просит Эриксимаха не вышучивать его речь. Действительно, Аристофан не смог выдать искрометной импровизации и стал зануден. Поэтому его размышление никого из участников пира не заинтересовало, и не было прокомментировано. Зато оно с огромным интересом воспринято в последующие века. Иным мыслителям кажется, что это и есть ключевой момент «платонизма». Платон достиг своей цели: скоморошество Аристофана обеспечило его тексту выживаемость в волнах истории, а также отвлекло подавляющее большинство читателей всех времен и народов от основных мыслей «Пира».
Агафон: «за все хорошее против всего плохого»
Наконец, после выступлений, которые маскируют ключевые идеи участников пира, в дело вступают Агафон и Сократ.
Следуя насмешливому тону, заданному Аристофаном, Сократ и Агафон сразу перешли на ироничные похвалы друг другу: Сократ возносит хвалу мудрости Агафона, способного выступать в театре перед огромной толпой, а Агафон преклоняется перед мудростью собравшихся, которые для него гораздо страшнее большой толпы невежд. Сократ иронизирует: присутствующие тоже были в той толпе. И если бы участники обсуждения были действительно умны, то Агафон мог бы устыдиться.
По своему обыкновению Сократ стал своими вопросами завести собеседника в логический тупик. Но вмешался Федр и потребовал возвращения к восхвалению Эрота. Агафон сказал, что он именно этим и будет заниматься в своей речи, поскольку его предшественники восхваляли не самого Эрота, а результаты его деятельности, полезные людям.
Агафону Эрот представляется самым красивым. Потому что он самый молодой. Он ненавидит старость и бежит от нее. И здесь Агафон спорит с Федром. Отношения между древнейшими богами, о которых писали Гесиод и Парменид, диктовала вовсе не Любовь, а Необходимость. Иначе боги не оскопляли бы друг друга, не совершали бы насилия. И только теперь, когда боги живут в мире и дружбе, ими правит Эрот.
Эрот нежен. Потому что «обитает в самой мягкой на свете области, водворяясь в нравах и душах богов и людей». Эрот обладает гибкостью форм, незаметно проникая в душу и так же незаметно покидая ее. Его сущность чужда всему безобразному. И у него прекрасная кожа, поскольку он живет только среди свежих цветов, избегая всего увядшего и поблекшего.
Помимо внешних признаков, Эрот славен своей уживчивостью среди богов и людей, поскольку никого не обижает, и его не обижают. Ему всегда служат добровольно. Тем самым он справедлив. А кроме того, рассудителен, подчиняя себе все страсти и обуздывая их. Эрот еще и храбр, потому что владеет Аресом через его любовь к Афродите, а значит – сильнее его. Эрот мудр; благодаря его мудрости возникает все живое. Он искусный поэт, ибо способен других делать поэтами. Эрот всем учитель: он руководил Аполлоном, когда тот открывал искусство врачевания и прорицания и искусство стрельбы из лука. Он «наставник Муз в искусстве, Гефеста – в кузнечном деле, Афины – в ткацком, Зевса - в искусстве "править людьми и богами"». Его наставления привели дела богов в порядок. Благодаря ему было преодолено господство Необходимости, последствия которой были ужасны.
Среди людей Эрот порождает приязнь, собирает их на дружеские собрания (заметим, что именно «дружеские») и празднества. Он терпим к добрым, чтим мудрецами, опекает благородных, обогащает удачливых, создает роскошь и изящество, приносит радости, наставляет и помогает в помыслах и томленьях, сопровождает и спасает, украшает богов и людей и руководит их жизнью.
Спорить с Сократом легко, с истиной - невозможно
Риторически прекрасная речь Агафона вызвала одобрение присутствующих, чего не было после речей предшествующих ораторов. К этой высокой оценке присоединился и Сократ, заявив, что он теперь в затруднении, и толком не знает, о чем говорить. При этом в его словах слышится ирония. Притворно унижая себя, Сократ говорит, что ему во время речи Агафона вспомнился «великий говорун» Горгий, и он испугался, что Агафон «напустит голову Горгия» и превратит его (Сократа) в «камень безгласный». Вероятно, имелась в виду легенда о Медузе Горгоне. В притворном смятении Сократ говорит, что напрасно согласился говорить похвальное слово, потому что выяснилось, что он не сведущ в любовных делах и в построении похвальной речи. Он-то думал, что о восхваляемом предмете нужно говорить правду! И выбирать из этой правды самое замечательное, чтобы расположить все это в нужном порядке. «Оказывается, уменье произнести прекрасную похвальную речь состоит вовсе не в этом, а в том, чтобы приписать предмету как можно больше прекрасных качеств, не думая, обладает он ими или нет: не беда, стало быть, если и солжешь. Видно, заранее был уговор, что каждый из нас должен лишь делать вид, что восхваляет Эрота, а не восхвалять его в самом деле».
Этими восклицаниями Сократ как бы перечеркнул все сказанное до него – все эти пустые упражнения в славословии и натужном мудрствовании. И это, по словам Сократа, годится только для неосведомленных людей. Похвала получается красивой – и только. Интригуя собравшихся, Сократ предлагает им рассказать правду, но «на свой лад» и притом «в первых попавшихся, взятых наугад выражениях».
Получив согласие собравшихся, Сократ адресует свои вопросы к Агафону, подводя его к совершенно другому видению Эрота, чем то, которое только что прозвучало из уст самого Агафона.
Первая позиция, которой добивается Сократ – понимание межсубъектной роли Эрота. Любовь ведь предполагает не «любовь вообще», а любовь к кому-то. Если это любовь к отцу, то он является отцом кому-то. То же и мать или брат и сестра. Таким образом, Эрот – это любовь к кому-то. Агафон соглашается со всеми положениями, высказанными Сократом. А мы должны вновь обратить внимание на то, как Сократ определяет любовь. В данном случае его примеры касаются любви между родственниками.
Вторая позиция – это опровержение того противопоставления которое Агафон увидел между Необходимостью и Любовью. Сократ предложил согласиться с тем, что любят и вожделеют в том случае, когда не обладают предметом любви. Обладая какими-то свойствами, как же еще и желать их? Только в смысле сохранения этих свойств в будущем. То есть, это желание того, чего еще нет. Вожделение вызывает то, чего недостает, а не то, в чем нет недостатка. И получается что это необходимость. Агафону приходится согласиться.
Итак, у любви есть объект, а предмет ее – то, в чем испытывается нужда. Сети ловушки для Агафона расставлены. Теперь ловушка захлопывается.
Сократ напоминает, что Агафон говорил о том, что дела богов упорядочились, благодаря любви к прекрасному (ведь любви к безобразному не бывает). Значит Эрот – это любовь к красоте. Агафон соглашается. А раз так, то Эрот лишен красоты и нуждается в ней. Тогда его нельзя назвать прекрасным! Агафон попался: Эрот не может быть прекрасным. Стремление и достижение – вещи разные!
Теперь Сократу остается развернуть следствия из достигнутого понимания. Если доброе прекрасно, а Эрот нуждается в прекрасном, то он нуждается и в добре.
Агафон уже сдался и не хочет идти по пути, на который завел его Сократ. Ему теперь пришлось бы сказать, что Эрот не добр. И Сократу приходится перейти от вопросов к изложению своих представлений. При этом форма изложения – рассказ, в котором самому Сократу приходится отвечать на вопросы «мантинеянки Диотимы». Эта загадочная женщина, сведущая во многом, представлена Сократом ее достижением: во время жертвоприношения она добилась десятилетней отсрочки эпидемии чумы в Афинах. Больше ничего: «чужеземное» происхождение из Манитеи и отсрочка эпидемии.
Сократ принимает на себя исходную позицию Агафона, а Диотима становится его учителем – играет роль самого Сократа. Вместо Агафона в воображаемом диалоге Сократ провозглашает: «Значит, Эрот безобразен и подл?!» И здесь открывается суть любого процесса и напряжения - исходное несовершенство субъекта. Но при этом не всё, что не прекрасно, непременно безобразно; не все, что не мудро, непременно невежественно. Есть нечто среднее. Верное, но необъясненное, не есть ни знание (понимание), ни невежество (неведение). Так же и Эрот – не добр и не прекрасен, но при этом не зол и не безобразен.
Здесь возникает этический конфликт. Ведь общепринято считать, что Эрот – великий бог, а все боги блаженны и прекрасны. Здесь Диотима предлагает разобраться в определениях и учитывать мнение тех, кто сведущ. Ведь Эрот не отличается ни добротой, ни красотой, а только вожделеет к этим качествам. Тогда выходит, что Эрот не бог, а смертный? Действительно, Эрот – нечто среднее. Кто же? Великий гений, - отвечает Диотима. Функция гениев: «быть истолкователями и посредниками между людьми и богами, передавая богам молитвы и жертвы людей, а людям наказы богов и вознаграждения за жертвы». Эрот – посредник!
Здесь налицо опровержение мифа, которые «верит, ибо это абсурдно». Сократ предлагает логичный вывод из исходных посылок о том, что «Эрот есть любовь». Но мифу логические противоречия неинтересны. Именно поэтому Сократ доходит до опровержения мифа: Эрот не бог. И если бы подобные измышления коснулись не такой полузабытой мифической фигуры, Сократу бы не поздоровилось. Что, собственно, и стало причиной смертного приговора, который поставил миф выше логических выводов из его же исходных посылок.
Сократ утверждал (под видом речи Диотимы), что боги, не соприкасаясь с людьми, общаются и беседуют с ними только через посредство гениев. Благодаря им, Вселенная связана внутренней связью и возможны всякие прорицания, жреческое искусство и вообще все, что относится к жертвоприношениям, таинствам, заклинаниям, пророчеству и чародейству.
Диотима предлагает свою версию рождения Эрота. Его зачала нищенка Пения от охмелевшего Пороса, сына Метиды, который участвовал в пиршестве богов по поводу рождения Афродиты. Поэтому Эрот стал спутником и слугой Афродиты. А вот по рождению ему достались не самые замечательные черты: «он всегда беден и, вопреки распространенному мнению, совсем не красив и не нежен, а груб, неопрятен, не обут и бездомен; он валяется на голой земле, под открытым небом, у дверей, на улицах и, как истинный сын своей матери, из нужды не выходит. Но с другой стороны, он по-отцовски тянется к прекрасному и совершенному, он храбр, смел и силен, он искусный ловец, непрестанно строящий козни, он жаждет разумности и достигает ее, он всю жизнь занят философией, он искусный чародей, колдун и софист. По природе своей он ни бессмертен, ни смертен: в один и тот же день он то живет и расцветает, если дела его хороши, то умирает, но, унаследовав природу отца, оживает опять. Все, что он ни приобретает, идет прахом». При этом Эрот философствует, находясь между мудростью и невежеством – унаследовав промежуточное состояние между мудрым отцом и невежественной матерью. А вот богам философия не нужна: они и так мудры, и учиться мудрости им не нужно.
Ознакомившись с определением Эрота мы можем заметить, что это портрет самого Сократа! Намек на это был дан в самом начале «Пира», да и в самих словах Сократа, который говорил, что ни в чем не смысли, кроме любви. Скрытый смысл «Пира» тем самым приоткрывается: Сократ сам выступает в качестве посредника – проводника к мудрости и любви. Не бога, но гения, жреца некоего тайного культа, существование которого теперь логично предположить.
Эрота, - говорит Сократ, - расписывают прекрасными эпитетами, полагая, что он предмет любви. А на самом деле он – любящее начало. Здесь-то Сократ (Диотима) находит совершенно иной образ Эрота в сравнении с тем, который вдохновлял других ораторов. Называя посредника «гением», они на самом деле возводят Эрота в статус героя, которому было бы недурно явиться в трагедиях, но не в мифах. Потому что ему должны быть свойственны перипетии и страдания, устремляющие его к прекрасному, а вовсе не разнеженное существование среди цветов.
Диотима спрашивает: чего хочет тот, кто любит прекрасное? Ясное дело: чтобы оно стало его уделом. А что он от этого получит? Он будет счастлив. Как обладатель блага. Тем самым вопрос, «почему?» снимается, ибо глупо спрашивать, почему хотят быть счастливыми. Раз так, то это вопрос общепонятный. Но Диотима тут же это опровергает: почему-то об одних говорят, что они любят, а о других нет. Почему? Потому что любовью называют только одну ее разновидность, а другим дают иные названия. Диотима приводит пример творчества. В широком смысле это переход из небытия в бытие. Но далеко не всех подряд называют творцами. Музыка и поэзия именуются творчеством. Так и любовь. Не всякое желание блага и счастья называют любовью. О корыстолюбцах, атлетах, философах не говорят, что они влюблены.
Возвращаясь к своим наставлениям о любви в общем смысле, Диотима заявляет, что «искать свою половину» - это не тот ориентир, который можно было бы назвать любовью. Если в таких поисках не ожидается блага, то не будет и любви. Она приводит Сократа к мысли, что любовь – это стремление к благу, к обладанию им на вечные времена.
И здесь мысль наставительницы делает непростой оборот: в любви должно быть какое-то рвение, чтобы это была подлинная любовь. А когда таковая имеется место? Диотима отвечает: когда совершается акт рождения и одновременно разрешения от бремени. Это можно понимать в духовном или телесном смысле. В телесном плане «соитие мужчины и женщины есть такое разрешение. И это дело божественное, ибо зачатие и рождение суть проявления бессмертного начала в существе смертном».
Заметим, что здесь гомосексуальный мотив исчез. Гомосексуальная «любовь» в телесном плане бесплодна, она ничего не разрешает и ничего не порождает. Более того, «неподходящее» для божественного (неподобающее) – это безобразие. Поэтому гомосексуализм, если смотреть вглубь суждений Диотимы, - это богоборчество, истинное безобразие. А значит, и в духовном плане он не может быть прекрасным, то есть – проявлением любви.
Приняв во внимание сказанное, придется не согласиться с Алексеем Лосевым, который полагал, что платонизм исключает понимание ценности продолжения рода, родительства, деторождения. Напротив, любовь в понимании Сократа – расширенное понимание родительства. Ведь из своих мыслей о прекрасном Диотима выводит, что любовь даже и не стремление к прекрасному, а стремление родить, произвести на свет в прекрасном. Почему именно родить? Потому что это «та доля бессмертия и вечности, которая отпущена смертному существу». Но тогда, наряду с благом, нельзя не желать бессмертия. И тогда любовь – это стремление к бессмертию!
Вот фундаментальный вывод, который перекрывает все мудрствования собеседников Платона: любовь – это стремление быть бессмертным в цепи бесконечных порождений самого себя духовно и телесно. У людей, как и у животных, любовное вожделение означает стремление по возможности быть бессмертным, вечным. А достичь этого можно только порождением, «оставляя всякий раз новое вместо старого». И все живое постоянно меняется, что-то приобретая, а что-то утрачивая. Именно этим смертные отличаются от богов – приобщением к бессмертному, постоянным производством нового.
Следуя этому пути, можно сказать, что неизменные в своем существовании боги не могут любить. Именно это прочитывается в рассуждениях Сократа, вложенных в уста Диотимы. Точно также уникально человеческим является и стремление к бессмертной славе, которое совершенно не нужно богам. Диотима приглашает вспомнить, что ради этого люди подвергают себя опасностям, тратят деньги, сносят невзгоды и даже жертвуют жизнью. Люди жаждут бессмертия, бессмертного прославления своих добродетелей. При этом Эроту служат те, кто надеется приобрести бессмертие в деторождении (опять отметим отсутствие в сократовском понятии любви какой-либо гомосексуальности), а «беременные духовно» вынашивают свои добродетели, духовные качества. В этом случае как раз применяется слово «дружба» - как сопричастность друга к порождению творческого детища. Здесь родство душ может быть глубже, чем родство по крови, ибо дружеская связь – в общей бессмертной славе. Бессмертные «дети» - поэтические творения Гомера и Гесиода, законодательные творения Ликурга и Солона. А вот за обычных детей, «еще никому не воздвигали святилищ». Но ведь на всякому быть вровень с самыми выдающимися греками и иметь свои культы.
Телесное бессмертие ниже духовного, а потому оно доступнее в молодости. И Диотима рекомендует указывать молодым верную дорогу через любовь к прекрасному телу. Это родит прекрасные мысли, а потом – понимание, что красота у всех тел одна и та же. И тогда возникнет любовь ко всем прекрасным телам, в сравнении с которой любовь к одному отдельному телу покажется мелкой. И тогда откроется ценность красоты души, которая выше красоты тела. И когда юноша постигнет красоту нравов и обычаев, начнет рождать благие суждения, красота тела покажется ему ничтожной. Потом от нравов он перейдет к наукам, и уже никогда не пленится чьей-то частной красотой и не пренебрежет морем красоты, созерцаемом в мудрости. Наконец, ему откроется вечное – прекрасное само по себе, возвышенное над разновидностями прекрасного, божественно прекрасное. Тем самым родится истинная добродетель, а вместе с ней возникнет любовь богов.
На пути перехода от менее возвышенной к более возвышенной любви Диотима (Сократ) поминает «правильную любовь к юношам», благодаря которой можно подняться к другим разновидностям прекрасного. Впрочем, узрев истинно прекрасное, зрелый человек, по мысли Диотимы, не будет приходить в восторг от красивых мальчиков и юношей, которых греки называют «возлюбленные» и которыми у них принято было любоваться. Тем самым гомосексуализм и педофилия, будучи реальностью Древней Греции (как и современного мира), Сократом представляются как низменная «любовь», нечто от «пошлого Эрота».
Алкивиад: хитрый панегирик Сократу
Стоило Сократу закончить речь, как к пирующим присоединяется пьяный Алкивиад с ватагой спутников. Выглядит он легкомысленно – на голове венок из плюща и фиалок и множество лент, поддерживает его нетвердые движения флейтистка. Алкивиад требует «продолжения банкета». Он настолько нетрезв, что не замечает Сократа и садится рядом с Агафоном, увенчивая его своими лентами. Наконец, увидев Сократа, он вскакивает и вопит о том что тот устроил ему засаду «и здесь».
Претензии к Сократу абсурдны: мол, ему стоило бы делить ложе с комедиантом Аристофаном, а не с прекрасным Агафоном. Сократ тут же жалуется Агафону, что Алкивиад его одолевает своей ревностью и прохода не дает: ни взгляни на юношу, ни побеседуй с каким-нибудь красавцем. Сократ даже притворно опасается насилия со стороны безумно влюбчивого пьяницы. Причем, Сократ употребляет странный оборот: «с тех пор, как я полюбил его». Исходя из того понимания любви, которое содержится в «Пире», странность рассеивается: речь идет о близком приятельстве, дружбе.
Алкивиад, внешне не смиряясь, тут же переходит на другой тон и просит Агафона вернуть ему часть лент, чтобы украсить и голову Сократа, чтобы тот не считал, что его – победителя во всех спорах – чем-то предпочли лишь позавчера прославившемуся Агафону. Внимание его переключается на остальных присутствующих, которых он считает слишком трезвыми, а потому берет на себя руководство всеобщим пьянством. В руки ему попадает громадная чаша, и он начинает всех потчевать. Замечая между делом, что Сократу это нипочем: «он выпьет, сколько ему ни прикажешь, и не опьянеет ни чуточки».
Остановить тотальную пьянку попытался Эриксимах, сообщивший Алкивиаду замысел с речами в честь Эрота. И потребовал, чтобы тот продолжил задуманное, а за ним следующие сотрапезники. Алкивиад сначала пытается задеть Сократа: мол, что бы ни сказал мыслитель, все обстоит в любом случае как раз наоборот. А стоит при нем похвалить кого-то другого (хоть бога), он «сразу же дает волю рукам». Что поделать: не любит Сократ, когда при нем хвалят богов, не понимая в их сущности ровным счетом ничего. Он только что как раз продемонстрировал, насколько пустыми были похвалы Эроту со стороны Агафона.
- Тогда, - соглашается Эриксимах, - воздай хвалу Сократу.
Алкивиад продолжает скоморошество, притворно пугаясь Сократа, который не спустит ему насмешек. Сократ соглашается только с одним: Алкивиад будет говорить только правду. И тот принимается за дело, обещая ни в коем случае не поднимать Сократа на смех, но именно этим он и начинает свою речь.
По Алкивиаду, Сократ «похож на тех силенов, какие бывают в мастерских ваятелей и которых художники изображают с какой-нибудь дудкой или флейтой в руках. Если раскрыть такого силена, то внутри у него оказываются изваяния богов. Так вот, Сократ похож, по-моему, на сатира Марсия».
Действительно, внешность Сократа очень сходна с образами, о которых говорит Адкивиад. Тут он не отступил от правды, но эта правда в сложившихся обстоятельствах оборачивается насмешкой. Алкивиад развивает тему: Сократ дерзок, Сократ завораживает своими речами не хуже, чем Марсий своей флейтой. Причем эти речи увлекают даже в плохом пересказе! Алкивиад говорит, что у слушателей Сократа сердце начинает биться сильнее, а из глаз текут слезы, чего не происходит даже когда выступают блестящие ораторы, подобные Периклу. Дело доходит до того, что Алкивиад уже боится слушать Сократа и бросается от него наутек (что явное преувеличение, обусловленное игривым настроением Алкивиада и глубоким опьянением).
Еще одна черта, о которой говорит Алкивиад: Сократ «морочит людей притворным самоуничижением», хотя ему совершенно неважно, красив человек или нет, богат ли, обладает ли какими-то чертами, которые превозносит толпа. Все это для Сократа ничего не стоит. Может быть, Сократ, действительно видел в людях ту самую высшую красоту, которая незаметна большинству, падкому на внешние черты красоты и успеха.
Затем Алкивиад делится своими гомосексуальными переживаниями: о том, как он, поразившись «таящимися изваяниями», которые Сократ раскрыл перед ним, решил (по предположению самого Алкивиада), что тот «позарится на красоту» своего приятеля. И стал искать повода, чтобы остаться с Сократом с глазу на глаз. Он тщетно ждал, что тот будет говорить с ним «как говорят без свидетелей влюбленные». Но этого не произошло: после обычных бесед Сократ удалился. Тогда Алкивиад решил предложить Сократу совместные занятия гимнастикой и борьбой. Но опять ничего не вышло. Третья попытка – нечто вроде «ужина при свечах». Но Сократ после ужина пожелал уйти. В другой раз Сократ согласился переночевать. И прямо объявил, что Сократ – единственный, достойный его поклонник, и что он не намерен ему отказывать.
В шутливых заигрываниях пьяного Алкивиада вновь подчеркивается, что имеет Сократ в виду, когда говорит о любви. И в этом эпизоде содержится ответ тем, кто непременно должен был заподозрить в учении Сократа нечто гомосексуальное. Поведение Сократа подчеркивает, что ничего такого в его учении нет и быть не может.
Сократ выходит из этого эпизода (по рассказу Алкивиада) в соответствии со своими представлениями о красоте, полученными от Диотимы. Он ответил Алкивиаду, что тот хочет обменять одну красоту на другую: предложить красоту миловидности и получить красоту мудрости, приобрести красоту настоящую в обмен на красоту кажущуюся, «выменять медь на золото». Алкивид это понял по-своему и решил прилечь с Сократом под его потертый плащ и обнять его. Сократ же просто заснул. Алкивиад был возмущен таким пренебрежением. Но и сердиться на него не мог, восхищаясь характером, благоразумием и мужеством Сократа. Алкивиад почувствовал себя одновременно и уязвленным, и полностью покоренным.
Смягчает досаду Алкивиада тот факт, что Сократ точно так же обошелся не только с ним, но и с Хармидом, сыном Главкона, и с Эвтидемом, сыном Дикола, и со многими другими. Они полагали, что поведения Сократа – это поведение поклонника, но потом выходило, что он сам становился предметом любви.
Откровенность свою Алкивиад объяснил не только выпитым вином, но и тем, что все присутствующие «укушены философией», которая терзает душу наподобие того, как тело терзает укус гадюки. Оказывается, правда, что этот «укус» дезинфицирует душу, удаляя из нее все гомосексуальные поползновения.
После свой фантазии Алкивиад рассказывает о невероятной выносливости Сократа во время похода на Потидею. Сократ отличался выдержкой во время голода. Не будучи охотником до выпивки и никогда не пьянея, Сократ при случае оставлял всех позади в этом развлечении воюющих или отдыхающих мужчин. Когда все невероятно страдали от холода и нанизывали на себя все, что возможно, Сократ ограничивался обычным плащом и легко шагал по льду босиком.
В том же походе Сократ продемонстрировал способность отвлекаться от всего ради своих мыслей. Раз он целые сутки стоял на одном месте, погрузившись в свои размышления, и оторвался от них только с рассветом следующего утра.
В битве, за которую наградой был отмечен Алкивиад, его спас Сократ, не бросив раненного на поле боя и прихватив еще и его оружие. Во время отступления при Делии, когда войско в основном рассеялось, Сократ отступал вместе с Лахетом. Алкивиад натолкнулся на них. Сократ поразил его своей невозмутимостью: враги опасались приблизиться к нему, понимая, что тот полон решимости постоять за себя.
Главное в Сократе, по мнению Алкивиада, - непохожесть на кого-либо из древних или из его современников. Для всех можно найти кого-то для сопоставления. А Сократ в своих повадках и речах уникален. Сравнивать его можно разве что с силенами и сатирами. Внешне набор сюжетов и объектов анализа выглядит примитивным: «вьючные ослы, кузнецы, сапожники и дубильщики», но содержательная часть божественна: речи Сократа полны «изваяний добродетели» и ведут к высшему благородству.
Сократ, разрушая последствия речи Алкивиада, заявил, что тот совершенно трезв, поскольку хитро построил свою речь, чтобы посеять рознь межу ним и Агафоном. Чтобы принудить Сократа возлюбить его одного, а самому быть единственным воздыхателем Агафона. Агафон согласился с такой трактовкой, поскольку Алкивиад пытался вклиниться между Сократом и Агафоном на пиршественном ложе. И тут же назло Алкивиаду переместился поближе к Сократу. Сократ же дополнительно обосновал такое перемещение тем, что теперь он сможет произнести похвальную речь Агафону – по круговому принципу: речь произносит тот, кто оказывается справа от того, кто свою речь закончил.
Но тут повествование прерывается, потому что вваливается толпа гуляк и пьянство стало безудержным. Прежний порядок сломался, Эриксимах, Федр и некоторые другие ушли домой, а Аристодем, передающий этот рассказ уснул. На рассвете он проснулся и увидел, что одни участники пира спят, другие разошлись, а Агафон, Аристофан и Сократ, пьют из большой чаши, беседуя под руководством Сократа. О чем шла речь, Аристодем спросоня не запомнил, да и остальных клонило ко сну. Говорили что-то про искусство: мол, оно не предполагает специализации только на комедии или трагедии. Наконец, уснул Аристофан, а потом и Агафон. Сократ же встал и ушел. Аристодем последовал за ним и зафиксировал, что Сократ провел день обычным образом и только вечером отправился отдыхать.
Разгадка «Пира»
Хронологические данные о жизни участников пира говорят, что Платон лукавил: пир как событие мог состояться только накануне пересказа. Но политическая обстановка вовсе не способствовала тому, чтобы передавать рассказ о пире как новость. Если так, то события, скорее всего, вовсе не было, потому что в нем не мог участвовать Агафон. Значит, мы имеем дело вовсе не с пересказом, а с литературной реконструкцией. Причем не самого пира (которого могло и не быть), а некоей идеи, которая скрыта за множеством бытовых деталей и отвлекающих рассуждений. Для непосвященного «Пир» - это рассказ о не совсем трезвых рассуждениях в духе текущей эпохи: лицемерного благочестия, славящего богов, в которых уже никто не верит, попыток поверить культ богов наукой (медициной), гомосексуальными шутками и прочим, в чем мы легко угадаем и свою собственную эпоху.
Не случайно для разговора о любви была взята не богиня Афродита, относительно которой в предании сохранилось множество сюжетов, а полузабытый Эрот. Это освободило автора «Пира» от необходимости соотносить идеи Сократа с мифологическими сюжетами, которые были защищены от толкований священными ритуалами. Все мифологические сюжеты на всякий случай все-таки были обсуждены. Но они не помешали изложению концепции, фактически замещающей Эрота философской теорией, носителем которой (гением) является Сократ.
Отдельного внимания достоин гомосексуальный фон «Пира», который при здравом рассмотрении почти полностью рассеивается. В «увлечении мальчиками» видится только эстетический компонент. Причем духовная красота ставится выше телесной. Гомосексуальная шутливость Алкивиада – лишь прием Платона, использованный для затенения ядра его произведения.
Надо сказать, что красота для эллинов важна сама по себе и не связана с сексуальным мотивом. Так, боги похищают Ганимеда для Зевса «ради его красоты и того, чтобы он был среди бессмертных». Но точно такой же оборот речи применяется, когда Эос похищает Клита. Формула является атрибутом события - похищения. Что касается телесной красоты, то греки прекрасно знали разницу между эстетическим наслаждением и оскверняющим вожделением. Миф об охотнике Актеоне, узревшего наготу Атремиды, имеет весьма печальный конец: богиня превратила охотника в оленя, и он был растерзан собственными собаками.
Фигура Эрота не случайно отделена от Афродиты. Это отражает древнюю практику мужских союзов, где юноши проходили инициатические ритуалы, и для этого им требовался патронаж взрослых мужчин. Этот тип отношений, очень слабо представленный в современности, и при определенном настрое читатель может перепутать эти отношения с гомосексуальными. Как и отношения в военном лагере, где мужчины имеют общий стол и общий ночлег. Инициатический патронаж с течением времени трансформировался в Афинах в аристократический обычай: у взрослого неженатого мужчины должен быть «возлюбленный», у юноши – патрон, который является для него наставником и образцом высокой духовности.
Так что же хотел донести до читателя Платон? Очевидно, что все произведение связано с тем, чтобы упрятать речь Сократа в разнородные и занятные для публики рассуждения и бытовые зарисовки. В самой речи Сократа главное – отрицание богов, замещение их героями-посредниками. Ведь все, что сказано об Эроте, легко переносится на других богов. Место богов должны занять понятия, а их носители – гении, вроде Сократа. В данном случае речь идет о фундаментальном понятии прекрасного, которое освобождается от какой-либо привязке к богам. Воспринять это прекрасное можно только философским воззрением, которое дает возможность видеть недоступное большинству – некий «светомир» (термин Шпенглера) в сознании человека, замещающий действительность световым изображением красоты: прекрасное – свет, безобразное – тьма, остальное – «оттенки серого». Продуктивность жизни человека заключена в глубине видения этого «светомира», которое и реализуется его жажду бессмертия.
Совпадение портрета Эрота и портрета Сократа завершают разгадку. Не случайно подробности «Пира» представляют собой «житие» самого Сократа, за которым записывают каждый его шаг, каждое слово. Сократ описывает Эрот как самого себя, а фигуру бога просто отбрасывает, когда речь идет о понятии прекрасного.
Таким образом, мы имеем скрытое изложение учения Сократа или тайной секты, в которую он входил как «жрец» и гений – носитель знания. Учение «упаковано» в легковесный текст, где гомосексуальные мотивы отвлекают от ключевой идеи. При этом «Пир» обнародован спустя несколько десятков лет после смерти Сократа, оставаясь достоянием секты. При этом Платон мог быть либо хранителем учения, либо просто ответственным за публикацию.
Слово «пир» (dais) в древнегреческом языке образовано от глагола daiomai («разделять, распределять, выдавать долю»), означающего правило равного распределения пищи (мяса ритуальной жертвы) на общей трапезе – древнейшего уравнительного обычая. Иносказание в названии произведения Платона может быть связано с определенным балансом смыслов и воздаянием почестей лучшему, что было принято на пиру. Победитель в каком-то состязании получал награду в виде мяса. В данном случае победитель соревнования в искусстве риторики получает в награду признание его позиции истинной. При равных возможностях изложить свою позицию этот «приз» достается Сократу. Каждый получает свою долю признания в силу своих способностей.
Тайна авторства
«Пир» Платона – произведение загадочное. Прежде всего, тем, что оно маскируется под легкий литературный жанр и скрывает автора за несколькими пересказами. Да и сам смысл «Пира», который должен концентрироваться в речи Сократа, скрыт множеством деталей, введенных в повествование на потребу публике.
«Пир» начинается с рассказа о последнем источнике: Аполлодор по прозвищу «бесноватый» рассказывает о своей встрече с Главконом, который интересуется о бывшем когда-то пире у Агафона, на котором свои «речи о любви» держали Сократ, Алкивиад и другие. Причем информация к Аполлодору попала как-то уж очень кружным путем – от «одного человека, который ссылался на Феникса, сына Филиппа».
То есть, инициатива описания пира исходит от Главкона, а сам рассказ передается от лица Аполлодора. Причем не по его инициативе, а по «наводке» некоего неназванного лица. О чем и вовсе можно было бы не поминать. Такой подход призван сказать: автор текста (Платон) тут не причем, и даже не он проявил интерес к рассказу. Но кто такой Главкон? Скорее всего, это брат Платона, который под одной версии старше Платона, по другой – младше. Скорее всего, именно от него Платон получил сведения о пире. Главкон рассказал брату то, что услышал от Аполлодора.
Кроме того, оказалось, что пир состоялся давным-давно. То есть, собственно, уже и не актуален вовсе. И даже сам хозяин, организатор пира Агафон давно уже покинул места, где произошла эта история. Причем в то время сами приятели – Аполлодор и любопытный Главкон были еще детьми. «Во времена нашего детства» - вот когда состоялся пир, который вызывает непонятно откуда взявшийся интерес. Агафон тогда тоже был молод – только что получил награду за свою первую трагедию и отмечал это событие. Об Агафоне (ок. 448-397 г. до н.э.) нам известно только то, что он был сторонником отказа от изображения классических мифов в трагедии и использовал выступления хора как обособленные от сюжета номера. Аполлодор как последователь Сократа (469-399 г. до н. э.) должен принадлежать примерно к тому же поколению, что и Агафон, а Главкон моложе Аполлодора лет на 20. Получается, что молодой Главкон интересуется в Аполлодора о давно минувшем событии его детства, а молодой Платон записывает это событие. Но в реальности «Пир» создан не двадцатилетним (или около того) Платоном, а Платоном зрелых лет.
Сократ не раз беседует с Главконом в «Государстве» Платона. Также Ксенофонт приводит эпизод, в котором Сократ и Платон отговаривают юного Главкона (которому не было и 20 лет) от попыток выступать в Народном собрании и претендовать на управление государством. Сократ, чтобы отвратить Главкона от честолюбивых замыслов, начинает задавать ему прагматичные вопросы о дополнительных доходах и расходах государства (увеличении первых и сокращении вторых), а также о соотношении сил с потенциальными противниками государства, у которых Главкон намеревался поживиться чем-то. Главкон оказывается полностью обескураженным: он не обдумывал эти вопросы. Он не знает ничего ни о бюджете государства, ни о его военном состоянии, ни о состоянии стражи, которая охраняет поля от воровства, ни о производстве в серебряных рудниках, ни о запасах хлеба и урожае. Поэтому его стремление к пользе государства оказывается совершенно необоснованным. Сократ советует незадачливому юнцу попробовать улучшить хозяйство его дяди, прежде чем претендовать на улучшение 10.000 хозяйств, за что справедливо был подвергнут насмешкам. Но оказывается, что Главкон и дядю не может уговорить слушаться своих советов! Куда же ему уговорить всех афинян слушаться!
Но оставим эту тему, заметив, что Главкон совсем юн, но уже знаком с Сократом. А его беседа с Аполлодором произошла ранее, чем диалог, отраженный в «Государстве». Сколько же лет Главкону? 15? Тогда и Платону (428-347 гг. до н.э.) примерно столько же.
Учитывая годы жизни Платона и тот факт, что с Сократом они познакомились лишь около 407 г., понятно, что беседа об управлении государством состоялась в последние годы жизни Сократа, а разговор Главкона с Аполлодором – еще ранее. Сюжеты, описанные в «Государстве» и в «Пире», - это события рубежа веков. А произведения, их описывающие, датируются 370-360 гг. до н.э. То есть, по прошествии 30-40 лет! Нет сомнений, что множество деталей пира были либо придуманы Платоном, либо взяты из письменного источника. Первое характеризовало бы его дурно, и такое Платон вряд ли допустил бы. Первое говорит о тайне записей бесед Сократа и каком-то обязательстве не разглашать их в течение длительного срока и предоставить право разглашения именно Платону. Вполне возможно, что это обязательство связано с принципами пифагорейской секты, к которой могли быть причастны и Сократ, и Платон.
Но самое интересное, что в «Пире» упоминается сын Главкона, пытавшийся понравиться Сократу. Значит, он уже находился в возрасте юноши или молодого человека, а сам Главкон был уже зрелым мужем. Нам придется признать, что это «разные Главконы» или что Платон перепутал Главкона и сына Главкона. Но в «Пире» на этот счет не дается никаких разъяснений. Единственная историческая личность, подходящая на роль отца поклонника Сократа – стратег Афин Главкон, занимавший в 441-440 гг. эту должность, наряду с Периклом. Но по возрасту это мог быть разве что дедушка поклонника Сократа. Если, конечно, в своей речи в «Пире» Алкивиад не поминает очень отдаленные времена, когда сын стратега Главкона и он сам были очень молодыми людьми. Но, судя по контексту, этого не могло быть. Можно сказать, что Главконы нас запутали, а Платон не потрудился разъяснить, о ком шла речь. Хотя это одна из ключевых фигур при определении источника информации о пире, которая так тщательно передается в начальной части текста. «Пир» вообще очень подробный текст, в котором автор пытается не упустить ни одной детали.
В «Пире» указывается, что организатор пира Агафон на момент пересказа отдаленного события еще жив, хотя и уехал из этих мест. Судя по датировке смерти Сократа и Агафона, Сократ тоже должен быть еще жив (он умер два года спустя после Агафона). Причем Платон знаком с Сократом достаточно давно! Почему бы не дать пересказ в интерпретации самого Сократа? Ведь он никуда, судя по всему, не уехал, иначе об этом было бы сказано, как и в случае с Агафоном. Значит, Платон мог общаться с Сократом. Но либо не захотел, либо этому воспротивился сам Сократ. Либо консультация с Сократом просто скрыта от читателя. Например, по той причине, что Сократу к тому времени власти запретили смущать людей своими речами, и всякое его произведение попадало в список экстремистской литературы. Поэтому Платону и нужно отнести событие к временам давно минувшим, когда Главкон и он сам были еще мальчиками. И запутать все, что только можно.
При выяснении первоисточника информации о пире оказывается, что Сократ к этой истории не причастен. Это не он рассказал своему ученику Аполлодору, что там творилось. Вся ответственность за исходный пересказ лежит на некоем Аристодеме – «маленький такой, всегда босоногий», а Сократ только кое в чем подтвердил его рассказ.
Итак, Платон пересказывает рассказ Аполлодора, который сам пересказывает Аристодема. Причем это рассказ не для Платона, а для Главкона, который, вероятно, именно Главкон и поведал автору «Пира». Кроме того, когда в «Пире» дело доходит до пересказа речи Сократа, то оказывается, что он передает не собственные мысли, а то, что ему поведала некая чужестранка – мантинеянка Диотима. В общем-то, от Афин до Мантинеи в Аркадии не такой уж долгий путь. Тем не менее, звание «чужестранка» означает, что речь идет о представительнице другого народа, далекого от аттических ионийцев. Так и вовсе снимается ответственность за то, что передается читателю от лица Сократа, – это пересказ пересказа, пересказанный еще трижды. При этом Аполлодор – «бесноватый», он поносит весь мир и самого себя, но только Сократ для него - вне критики. Что возьмешь с «бесноватого», постоянно выходящего из себя, поскольку всех считает достойными жалости, раз они не занимаются философией.
После всех этих путаных объяснений, снимающих всякую ответственность за достоверность пересказа, Платон переходит к рассказу Аристодема (то есть, пересказу его рассказа Аполлодором, который пересказан Платону его братом Главконом). При этом в рассказе множество мельчайших деталей, которые уподобляют его хронике, а записи речей – стенограммам.
Начало пира
Повествование о пире и беседе на нем начинается с достаточно длиной истории того, как Сократ и Аристодем появились в доме Агафона, отмечавшего свой недавний успех у публики. При этом множество деталей делают ситуацию комичной, фигуру Сократа – фигурой чудака. Все это как бы готовит читателя к тому, что ко всем последующим речам Сократа надо отнестись без особой серьезности.
Начинается все с того, что Аристодем случайно встречает Сократа «вырядившимся». Что это значит? Оказывается, Сократ умыт и в сандалиях. Вот если бы он был неумыт и бос – тогда это не вызвало бы вопроса, куда это он вырядился. Имеем характеристику Сократа как босяка, который, лишь будучи приглашенным на пиршество, приводит себя в порядок.
Обсуждение вопроса, под каким предлогом Аристодему присоединиться к приглашенному Сократу, также весьма любопытно. Сократ приводит в пример поговорку, которую, как он считает, Гомер исказил: «к людям достойным на пир достойный без зова приходит». Гомер предполагает, что недостойный приходить без зова не должен. Сократ полагает, что все как раз наоборот, приводя в пример явление слабого Менелая на пир к доблестному Агамемнону. Это было в порядке вещей, значит, Гомер ошибался. Ну что взять с человека, который критикует самого Гомера!
Авторитета Сократа явно не хватает, чтобы развеять сомнения Аристодема. Аристодем самоуничижается: нет, так будет скорее по Гомеру, если он без приглашения пойдет на пир к мудрецу. Сократ высказывается в том смысле, что пока дойдем, придумаем, как выкрутиться. При этом по дороге начинает все больше задумываться и отстает, а при входе в дом Агафона и вовсе куда-то исчезает. Аристодем так и является незваным гостем, как и предполагал – без всякой поддержки от Сократа и без всяких оправданий своей вольности. И тут выходит, что Сократ-то был прав. Агафон радостно приветствует Аристодема и даже сообщает, что искал его вчера, чтобы пригласить на пир. И спрашивает, почему же тот не привел Сократа?
Слуге приказано отыскать спрятавшегося где-то задумчивого мыслителя. Аристодем же принимает от раба омовение ног и располагается среди пирующих. При этом становится известным, что Сократа лучше пока не трогать – он стоит у соседнего дома и о чем-то размышляет, отказываясь куда-либо идти. Чудачество Сократа делает ситуация совершенно комической.
Ужин начинается без Сократа, который появляется только к середине трапезы, простояв в задумчивости немало времени. Агафон зовет его на почетное место рядом с собой. И шутливо предполагает, что часть мудрости, которая завладела Сократом, перетечет и в него. Сократ же совсем недружелюбно отвечает, что такого свойства мудрость не имеет, чтобы перетекать в пустое место как вода. Но тут же поправляется: если все же подобное свойство у мудрости есть, то он скорее ожидает получить ее от Агафона. Потому что мудрость Агафона сопряжена с успехом, а сократовская – «плохонькая», «похожая на сон». Тридцать тысяч греков, оказывается, внимали трагедии Агафона! А Сократ… К нему можно отнестись более сдержанно, без восторгов – как он сам рекомендует.
Агафон понимает, что Сократ его все-таки высмеивает. И примирительно предлагает отужинать, после чего разобраться с мудростью посредством Диониса. То есть, хорошенько напиться.
Как показывает речь Павсания, последовавшая после ритуального обмена любезностями и шутками, напиваться в этой компании – дело обычное. Павсаний предлагает не напиваться на этот раз допьяна. И даже молит о передышке «после вчерашнего». Это оказывается общим мнением: упиваться никто не хочет, ибо голова, надо полагать, побаливает у каждого. И только Сократа собравшиеся оценили выше всех остальных. Одни могут пить «по капле», другие – много. И только Сократ способен и пить, и не пить. Поэтому он в любом случае будет доволен. Порешили пить «просто для удовольствия» и каждый – сколько захочет. В общем, речь идет о пьянке, и читатель должен убедиться в этом. В финале пира оказывается, что все перепились как обычно. А в начале все прикидываются, что будут вести философские беседы между чашами вина.
Врач Эриксимах, у которого тоже болела голова с похмелья, предложил заняться беседой. И сам назвал тему. При этом сославшись, что вовсе не сам ее придумал, а присутствующий здесь же Федр, который сокрушался, что гимны и пеаны и даже похвальные слова не посвящаются Эроту – такому могущественному и великому богу. Эрота не воспевают – это не порядок! Опять ситуация сводится к анекдоту: обсуждать намереваются уже почти позабытого и потерявшегося в тени Афродиты бога. Это можно расценить разве что как затею праздных людей, которые уже не знают, о чем им поговорить.
Сократ с его обычной иронией тут же заявил, что он не смыслит ни в чем, кроме любви. И по кругу собравшиеся стали выступать с похвальными речами к Эроту.
Правда, пересказчик Аполлодор тут же оговаривается, что Аристодем не запомнил всего, да и сам он не все запомнил из пересказа очевидца. Поэтому и передает только «наиболее достойное памяти». Как удалось ему упомнить такие обширные и витиеватые тексты – остается загадкой. Как и то, почему достойное памяти настолько детально воспроизводится, не игнорируя даже, казалось бы, совершенно случайные обмены репликами.
Федр: Эрот среди древних богов
Речь Федра, начинающая состязание участников пира, вполне традиционна и достаточно примитивна. Он говорит о происхождении Эрота – сразу после Хаоса одновременно с Геей (согласно Гесиоду). Федр ссылается на древних авторов, но, судя по дальнейшим речам, здесь их не слишком ценят. Это уже отмирающий пласт культуры. Тем не менее, Федр убеждает, что от древности исходят все блага. Собственно – нравственность: «стыдиться постыдного и честолюбиво стремиться к прекрасному, без чего ни государство, ни отдельный человек не способны ни на какие великие и добрые дела». Любовь внушает нравственное поведение.
При этом Федр допускает некое рассуждение, которое можно истолковать как гомосексуальное: достойный влюбленный – благо для юноши, для влюбленного – благо иметь возлюбленного. Это можно толковать и иначе: как отношения дружбы, симпатии, почитания, приверженности и др. Гомосексуальный момент, который здесь можно лишь подозревать, связан скорее с современными трактовками. А у греков собственно сексуальность в мужских отношениях, как мы увидим далее, может быть лишь в порядке шутливых подтруниваний. Здесь Федр говорит о нравственном поведении симпатизирующих друг другу «возлюбленных»: они избегают постыдного, не предают в бою, доблестны, отважны и храбры. Все это им внушает Эрот. Но о сексуальности нет и речи.
Федр не говорит об «эротизме», как мы могли бы заподозрить, перенося понимание этого термина на реалии Древней Греции. Эрот, как видно из содержания речи Федра и других участников пира, к современному пониманию того, что такое «эротизм» не имеет никакого отношений.
Федр говорит о присутствии Эрота в отношениях между мужчиной и женщиной, но этот пример никак не связан с «эротизмом». Он приводит пример готовности любящих умереть друг за друга: Алекстида, решившая умереть за своего мужа (сойти в Аид вместо него), удостоилась славы у людей и почестей у богов, которые даровали ей возвращение души из Аида (по разным мифологическим версиям ее отбил у Таната Геракл или Персефона возвратила ее к жизни в целях торжества справедливости).
Другой пример – из отношений между мужчинами. Мы же не станем отрицать любовь между мужчинами-родственниками, в которой нет никакого эротизма. Как и в дружбе между мужчинами мы не признаем никакого эротизма. У греков родственные отношения, как известно, возникали вовсе не обязательно по кровному родству, но и через ритуал, который можно назвать «побратимство» или усыновление. Примерно об этом говорит и Федр, приводя в пример поступок Ахилла, который узнал, что умрет, если убьет Гектора. Но Ахилл мстит за своего поклонника Патрокла и принимает смерть. Боги за это отправляют его на Острова блаженных. При этом Федр утверждает, что Ахилл не был влюблен в Патрокла, поскольку был красивее и моложе его (у него «даже борода еще не росла»). В данном случае вопрос о «влюбленности» связывается, как мы видим, не с сексуальным влечением, а с отношениями кумира и поклонника. Кумир Патрокла – молод, красив, силен, отважен. При этом он чувствует ответственность «за того, кого приручил». Он любит Патрокла как своего верного друга, который старше его по возрасту.
В примерах Федра надо заметить, что присутствие Эрота ничем не подтверждено. Это лишь домысел. Федр на самом деле говорит о любви, верности, дружбе. Причем тут Эрот? Только при том что он за все эти вопросы «отвечает» - по разумению тех, кто уже забыл все мифологические сюжеты. Ведь в приведенных Федром примерах Эрот не присутствует в явном виде. Его присутствие приходится только предполагать. Как говорится, «из общих соображений».
В речи Федра, который в другом платоновском диалоге («Федр») воспевал мужскую любовь в ее гомосексуальном варианте, можно предположить, что Ахилл и Патрокл – партнеры по такой порочной любви. В действительности подобная интерпретация (имевшая место уже в античности) не имеет под собой оснований. Патрокл был другом Ахиллу именно в том понимании дружбы, которая имела место у древних греков. Друг – это участник «дружины». Этот перевод греческого etaipoi в достаточной мере отражает наличие иерархических отношений в древних мужских сообществах. В дружину молодые люди (kovroi) собираются на основе родства, под которым понимается не только кровное, но и ритуальное родство, обусловленное взаимной клятвой воинов или семейным ритуальным породнением. Именно поэтому дружба «филотэс» имеет происхождение от племенного союза – «филы». И от общего корня, означающего «любовь». Ближние друзья в дружине – не просто соплеменники (etairoi), но и слуги-сподвижники своего вождя (pherapontes).
Патрокл после бегства из Опунта, где он во время игры случайно убил своего сверстника, становится членом etairoi, будучи принят в доме отца Ахилла Пелея в статусе младшего члена семьи (независимо от возраста), что выше статуса раба, но совпадает со статусом слуги, оруженосца, телохранителя. Принятие в семью означает приобщение к родовому культу, а значит – актуальное родство со всеми вытекающими обязательствами. Друг Ахилла делит с ним кров и стол, за смерть друга полагается месть, его тело ни в коем случае не оставляют врагам. Слуга может быть даже наследником своего друга-патрона: не только его имущества, но и определенного статуса в семье. Так, Патрокл в случае смерти Ахилла должен был стать опекуном его сына.
Из сказанного можно сделать вывод, что Федр не в курсе древних обычаев, отраженных в произведениях Гомера. Его рассуждения – своего рода модернизация мифологии, а с нею – и общественных отношений, в которые вносится дух упадка афинской демократии (пир – событие на рубеже 5 и 4 вв. до н.э.) вместе с гомосексуальными аллюзиями. И в наши времена такие аллюзии становятся весьма заметными, отчего текст Платона реинтерпретируется порой до полного безобразия и становится грязным наветом на античную Грецию и платонизм.
Павсаний переходит к вопросам морали и политики
После выпавших из повествования других речей слово перешло к Павсанию. Он представил версию разложения мифа: о двух Эротах. И здесь вскрывается тот факт, что Эрот отвечает за мужскую любовь и любовь к мужчине. А женская любовь и любовь к женщине – это дело Афродиты. Павсаний связывает эти два персонажа в их двойственности: «нет Афродиты без Эрота», а раз так, то и Эротов два, как есть две Афродиты – одна дочь Урана (небесная, у нее нет матери) и дочь Дионы и Зевса (пошлая). Таким образом, двум Эротам следует разная похвала (поскольку хвалить надо всех богов, то придется хвалить и пошлых Эрота и Афродиту). Правда, хвалить пошлого Эрота у Павсания как-то не получается. Само же «раздвоение» богов – очень смелый эксперимент, позволительный только с точки зрения очень давней традиции, когда чуть ли не в каждом полисе были боги с одинаковыми именами, но с разными эпитетами (что говорит и о различии в мифологии). Можно сказать, что это «модернистский» подход к мифу, представляющий собой чистый домысел.
Павсаний говорит: «не всякий Эрот прекрасен и достоин похвал, а лишь тот, который побуждает прекрасно любить». Ему не хочется хвалить пошлого Эрота, даже если это положено по его божественному статусу. Он фактически меняет тему. Вместо обсуждения достоинств бога, он говорит о полезном и вредном, дурном и благом.
Согласно Павсанию, Эрот пошлый соответствует любви ничтожных людей. Такие, во-первых, любят женщин не меньше, чем юношей; во-вторых, они любят своих любимых больше ради их тела, чем ради души. Здесь можно снова уловить гомосексуальный мотив: пошло любить женщин не меньше, чем юношей (заметим, что речь идет именно о юношах, а не о мужчинах вообще). Тем не менее, возможна и иная интерпретация: презрение к «бабникам», которые ради женских прелестей готовы отказаться от мужского общества, мужской дружбы (которая у греков может называться «любовью»). Греки вообще слабо отличали любовь и дружбу. Особенно, когда дружба была закадычной.
Павсаний полагает серьезное отличие в генетике между небесной и пошлой Афродитой. Небесная связана только с мужским началом, пошлая – с женским и мужским в равной мере. Поэтому любовь небесная от Эрота – это любовь к юношам (то есть, дружба). Это любовь «старшая», она и «не дерзостна» и влечется умом, который больше присущ мужчинам. Павсаний даже полагает необходимым издать закон, запрещающий любить малолетних, которые еще не обнаруживают разума (а таковой возникает «с первым пушком» над губой). В особенности Павсаний беспокоится о проявлении пошлого Эрота в отношении малолетних, выступая тем самым против педофилии. Точно так же запрещено должно быть, с его точки зрения, любить пошлым образом свободнорожденных женщин (то есть, совращать). Может быть, с рабынями в Афинах не очень-то церемонились.
В целом подход Павсания может быть истолкован в духе этики «мужских союзов» - воинских сообществ, где мужская дружба создает опору общины, а потом и государства – всех его социальных элементов. Принижение любви между мужчиной и женщиной в данном случае связано именно с «плотским» характером взаимного влечения. Дружба между мужчиной и женщиной и теперь нечто редкостное и не вполне понятное. А любовь, с нравственной точки зрения, требует серьезных ограничений. В этом смысле Павсаний говорит нечто вполне понятное нам, если провести более четкую грань между любовью и дружбой. Тогда и Эрот – просто лишний персонаж.
Если отвлечься от гомосексуальных трактовок, то речь Павсания преимущественно посвящена отличиям обычаев любви и дружбы в Афинах и Спарте от обычаев других греческих городов-государств и варварских племен. Он исходит именно из роли мужских союзов в государственном строительстве. В Афинах и Спарте обычай сложен, в Элиде и Беотии и «везде, где нет привычки к мудреным речам» просто принято «уступать поклонникам», чтобы не тратить сил на уламывания (что мы теперь назвали бы «простотой нравов»). А вот в Ионии и у варваров это считается предосудительным. Поскольку содружества и союзы, в которых есть божественно высокие помыслы (Эрот небесный), невыгодны тираниям наряду с занятиями гимнастикой и философией. Павсаний приводит пример: союз Аристогитона и Гамодия, который сверг тиранов.
Надо сказать, что ни у одного из античных авторов передача истории Аристоготона и Гармодия не только не сопровождалась присутствием Эрота, но и вообще каких-либо богов в совершенно земной истории неудачного покушения на тирана. Причем еще Геродот и Фукидид пытались своим авторитетом переломить ложные представления афинян о том, что именно эти тираноборцы способствовали освобождению Афин от Писистратидов. Но афиняне упорно считали Гармодия и Аристогитона героями и даже учредили культ с жертвоприношениями у их гробницы. Между тем, тирания после этой истории продержалась еще четыре года. А «любовная» история здесь присутствует как некий фон, отражающий общие представления древних греков в целом и афинян в частности. Гомосексуальная интерпретация – это продукт испорченности толпы, передающей разного рода слухи и смакующей скабрезности. Современная публика все это подхватывает и усиливает.
В сухом пересказе эта история выглядит совершенно абсурдной. Что касается тираноборства, то оно в сюжете не просматривается. Заговор против тирана Гиппия был составлен из мести. Но вместо Гиппия они, испугавшись провала заговора, убили попавшегося под руку его брата Гиппарха. Одного из нападавших тут же убил телохранитель, а другой прославился тем, что под пыткой, якобы, выдавал не соучастников, а приближенных тирана. Правда, в другой интерпретации это все-таки были реальные участники заговора. Совершенно непонятно, как столь сомнительные герои могли стать у афинян прославленными личностями, а стихи о них – неофициальным гимном Афин.
Причиной заговора, согласно Аристотелю, было оскорбление сестры Гармодия (или Аристогитона) другим братом тирана – молодым и дерзким Фессалом. Оскорбление было вроде бы не таким уж тяжким: сестру Гармодия пригласили исполнять почетную роль на празднествах Панафинеях (нести священную корзину), но была отстранена от этой роли. При этом Фессал сказал что-то нелицеприятное про Гармодия. К этой вполне понятной истории афиняне добавляют второй слой: отношения между Гармодием и Аристогитоном, которые, якобы, были любовниками. Но тираноборцы были родственниками – из рода Гифиреев. Назвать их «любовниками» на этом основании нелепо. Скорее всего, речь все-таки можно вести только о дружбе. Аристогитон принял участие в мстительном предприятии из дружбы, а не потому, что Гиппарх «ухаживал за Гармодием», а получив отказ, оскорбил его сестру. Это явно выдумка толпы, которая не нашла иных мотивов убийства Гиппарха.
У Гармодия (по другой версии, у Аристогитона) была возлюбленная — гетера Леэна («львица»). О ней стало известно, поскольку после покушения она была схвачена, но никого не выдала. И даже, по некоторым свидетельствам, откусила себе язык. Посмертное прославление верности привело к дополнению скульптурных изображений Афродиты фигурой львицы (заметим, что Афродиты в сюжете нет, от рассказа о тираноборцах она просто приобретает дополнительный атрибут). Наконец, у героев обнаружилось потомство, и оно получило освобождение от налогов и госповинностей. То есть, оба героя были женаты и имели детей. Все это исключает гомосексуальные отношения.
Установив, что Павсаний толком не знает историю Гармодия и Аристогитона (что было свойственно, согласно Геродоту и Фукидиду, всем грекам), вернемся к речи Павсания на пире.
Интересно, что Павсаний двояко относится к обычаю «отдаваться поклонникам». Здесь от явно имеет в виду именно мужские отношения. Что же в его понимании значит «отдаваться»? Передача смысла в рамках сегодняшнего контекста была бы ошибкой. Стоит понять, что нюансы отношений любви и дружбы и в современном мире сильно разнятся в разных культурах. У греков также были свои нюансы. Но однозначно приписывать им гомосексуализм – это передержка, свойственная современности, когда гомосексуальный оттенок стараются видеть в любых отношениях между мужчинами.
Павсаний, следуя своей концепции двоякости Эрота, выносит оценку сложным обычаям в зависимости от общего уровня культуры. Если даже эти обычаи считаются прекрасным, то это может быть всего лишь проявлением «косности тех, кто его завел». Таким образом, мы видим снова разворот к этической теме: общая культура создает возвышенные отношения при отсутствии эротизма, а низкая культура даже при повторении формальных ритуалов высокой все равно скатывается к телесным интерпретациям дружеских и любовных отношений. Что полностью мы можем принять при оценке того и другого в наши дни.
«Сложный» афинский обычай любви Павсаний описывает как систему поощрений и упреков со стороны общества. Влюбленность то встречает сочувствие, и тогда прощаются все ее безумства (готовность исполнять рабские обязанности, униженные мольбы, ложные клятвы), то осуждается, и отцы приставляют к своим юным детям надзирателей, чтобы они не допускали бесед с воздыхателями, а друзья и сверстники считают эти беседы чем-то постыдным. Тем самым, Павсаний, с одной стороны, признает возможность «пошлых» (гомосексуальных) влечений, а с другой – свидетельствует о том, что к ним отношение было далеко не лояльным.
То, что Павсаний считает утонченностью, мы бы расценили как крайнюю форму несдержанности. Нас бы шокировало, если мы увидели, что кого-то переживание любви побуждает валяться у дверей возлюбленного. Согласно Павсанию, это не может вызывать осуждения. Но при одном условии: подобное поведение должно быть попыткой угождения достойному человеку и достойным образом. То есть, некий морально-нравственный фон предопределяет оценку любого поступка. Кроме того, объектом влюбленности должно быть не тело, а душа. Ибо тело любит больше пошлый поклонник. Он же и непостоянен, потому что непостоянна красота тела. Тем самым Павсаний утверждает позитивную оценку постоянства, любви (дружбы) на всю жизнь. К этому добавляется избирательность: предпочтение положено оказывать одному поклоннику. Кроме того, обычай требует «испытывать» поклонника, уклоняясь от его домогательств. Позорно как быстро уступать поклоннику, так и отдаваться за деньги или политическое влияние. Эти мотивы считаются низменными, поскольку подобные мотивы преходящи и «на их почве никогда не вырастает благородная дружба». В данном случае Павсаний говорит именно «дружба».
Рассуждая о полезности «рабства ради совершенствования», Павсаний уточнят, о чем он толкует. В описанных им отношениях слово «любовь» связано добродетелями: стремлением усовершенствоваться. При этом юноша в этих отношениях стремится к дружбе со старшим партнером (представим себе устранение сексуального мотива, который у Павсания все-таки присутствует) и с целью приобщиться к мудрости, образованности и доброте. В целом «любовь небесная» требует заботы о нравственном совершенстве (и тем самым сексуальный момент у Павсания отходит на второй план).
Эриксимах: пантеистическая интерпретация
За мифической и этической интерпретациями любви следует речь Эриксимаха –пантеистического свойства, предполагающая, что Эрот присутствует всюду. При этом свою очередь говорить вынужден уступить Аристофан, которого разобрала икота, и в повествовании образуется краткая заминка с обменном бытовыми репликами. Казалось бы, совершенно излишними, чтобы сохранять их в пересказе. Скорее всего, здесь налицо скрытая характеристика Аристофана, который был поставлен речью Павсания в какое-то неловкое положение, узнав критику своего поведения в отвлеченных рассуждениях. Поэтому ему пришлось сделать паузу, чтобы собраться с силами, и чтобы его речь не стала двусмысленной. Именно это обстоятельство и предпочел сохранить Платон в своем пересказе.
Эриксимах подхватывает тему, затронутую Павсанием, замечая, что тот ее не вполне удачно закончил. Действительно, Павсаний ушел в сторону от темы, обращаясь к проблеме добродетели. Как врачеватель Эриксимах сообщает свой вывод из практики: Эрот живет «не только в человеческой душе и не только в ее стремлении к прекрасным людям, но и во многих других ее порывах, да и вообще во многом другом на свете - в телах любых животных, в растениях, во всем, можно сказать, сущем». Эрот оказывается вездеприсутствующим, причастным ко всем делам людей и богов.
В отличие от Павсания, Эриксимах обращается к природе тела: в здоровом теле здоровый Эрот. Ибо здоровое и больное непохожи, а значит, стремятся к непохожему. А дело врачевателя – «угождать хорошему и здоровому началу» и противодействовать безобразному. Врачевателю необходимо различать среди вожделений тела прекрасные и дурные, создавая нужные вожделения там, где они должны быть, и удаляя ненужные. Но этого мало. Эриксимах видит подчиненность Эроту также гимнастики, земледелия и музыки. «Музыкальное искусство есть знание любовных начал, касающихся строя и ритма». И здесь, утверждает оратор, необходима умеренность, и тогда удастся избежать двойственности любви, о которой говорил Павсаний. Потому что всюду присутствуют оба Эрота, и их нужно принимать во внимание. Когда противоположными началами (например, теплом и холодом, сухостью и влажностью) овладевает «умеренная любовь», то они сливаются друг с другом гармонично и это приносит людям, животным и растениям пользу. И это видно на примере климата. Если же погода попадает под власть Эрота-насильника, он все губит и портит. Также и «всякое нечестие возникает обычно тогда, когда не чтут умеренного Эрота, не угождают ему, не отводят ему во всем первого места, а оказывают все эти почести другому Эроту, идет ли речь о родителях - живых ли, умерших ли - или о богах». Гадания и жертвоприношения позволяют «следить за любящими и врачевать их», гадание – «творец дружбы между богами и людьми, потому что оно знает, какие любовные вожделения людей благочестивы и освящены обычаем».
Эриксимах находит-таки единственного полезного Эрота, «который у нас и у богов ведет ко благу, к рассудительности и справедливости, - этот Эрот обладает могуществом поистине величайшим и приносит нам всяческое блаженство, позволяя нам дружески общаться между собой и даже с богами, которые совершеннее нас».
Получается, что Эриксимах приходит к монотеизму: все в мире определяется Эротом – двумя его разновидностями. Все плохое определяется «плохим Эротом», все хорошее – «хорошим Эротом». Тогда всякий смысл в прочих богах исчезает: они все зависимы от Эрота.
Аристофан: комедийная интерпретация
Путаная речь Эриксимаха как нельзя лучше предваряет речь Аристофана, который доводит рассуждения до абсурда, фактически насмехается над философскими и мифологическими понятиями об Эроте и обо всем предмете беседы.
Прочихавшийся Аристофан сразу начинает шутить, как и положено комедиографу, но Эриксимах предупреждает его от зубоскальства. Аристофан напускает на себя серьезность и обещает постараться не стать посмешищем. Он решительно собирается объяснить мощь Эрота, потому что Эриксимах и Павсаний об этом сказали недостаточно. При этом Аристофан забывает Федра, который начал состязание в красноречии. При этом именно Федра Аристофан и собирается опровергнуть, представив любовь не чем-то божественным, а остаточным явлением после эпохи, когда человек был целостной личностью.
Аристофан как будто придумывает на ходу некую человеческую предысторию, когда люди были трех полов: не только мужчины и женщины, но и андрогинны, соединявшие в себе признаки обоих полов. Всем этим существам дается фантастическое описание: «тело у всех было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, совершенно одинаковых; голова же у двух этих лиц, глядевших в противоположные стороны, была общая, ушей имелось две пары, срамных частей две, передвигался андрогин свободно в любую сторону, но если торопился, то шел колесом: «занося ноги вверх и перекатываясь на восьми конечностях». И был этот «третий пол» настолько мощным, что пытался даже взойти на небо и напасть на богов. Последнее побудило Зевса к задумке, о которой Аристофан рассказывает в стиле анекдота, приводя будто бы подлинные слова Громовержца: «Я разрежу каждого из них пополам, и тогда они, во-первых, станут слабее, а во-вторых, полезней для нас, потому что число их увеличится. И ходить они будут прямо, на двух ногах. А если они и после этого не угомонятся и начнут буйствовать, я, сказал он, рассеку их пополам снова, и они запрыгают у меня на одной ножке».
Дальнейшее изложение должно было бы проходить под хохот собравшихся: «Сказав это, он стал разрезать людей пополам, как разрезают перед засолкой ягоды рябины или как режут яйцо волоском. И каждому, кого он разрезал, Аполлон, по приказу Зевса, должен был повернуть в сторону разреза лицо и половину шеи, чтобы, глядя на свое увечье, человек становился скромней, а все остальное велено было залечить. И Аполлон поворачивал лица и, стянув отовсюду кожу, как стягивают мешок, к одному месту, именуемому теперь животом, завязывал получавшееся посреди живота отверстие - оно и носит ныне название пупка. Разгладив складки и придав груди четкие очертания, - для этого ему служило орудие вроде того, каким сапожники сглаживают на колодке складки кожи, - возле пупка и на животе Аполлон оставлял немного морщин, на память о прежнем состоянии. И вот когда тела были таким образом рассечены пополам, каждая половина с вожделением устремлялась к другой своей половине, они обнимались, сплетались и, страстно желая срастись, умирали от голода и вообще от бездействия, потому что ничего не хотели делать порознь. И если одна половина умирала, то оставшаяся в живых выискивала себе любую другую половину и сплеталась с ней, независимо от того, попадалась ли ей половина прежней женщины, то есть то, что мы теперь называем женщиной, или прежнего мужчины. Так они и погибали. Тут Зевс, пожалев их, придумывает другое устройство: он переставляет вперед срамные их части, которые до того были у них обращены в ту же сторону, что прежде лицо, так что семя они изливали не друг в друга, а в землю, как цикады. Переместил же он их срамные части, установив тем самым оплодотворение женщин мужчинами, для того чтобы при совокуплении мужчины с женщиной рождались дети и продолжался род, а когда мужчина сойдется с мужчиной - достигалось все же удовлетворение от соития, после чего они могли бы передохнуть, взяться за дела и позаботиться о других своих нуждах».
От всей этой истории остались «камбалоподобные части». Из двуполых андрогинов мужской кусок охоч до женщин, женский – до мужчин. Оба куска – блудодеи и распутники. Прежде женские особи, давшие теперь женские половинки, стали лесбиянками. Распиленные пополам мужские особи влекутся к мужчинам, «им нравится лежать и обниматься с мужчинами». Аристофан дает гомосексуалистам двоякую оценку: «Это самые лучшие из мальчиков и из юношей, ибо они от природы самые мужественные. Некоторые, правда, называют их бесстыдными, но это заблуждение: ведут они себя так не по своему бесстыдству, а по своей смелости, мужественности и храбрости, из пристрастия к собственному подобию. Тому есть убедительное доказательство: в зрелые годы только такие мужчины обращаются к государственной деятельности». Тем не менее, обычай принуждает их к браку и деторождению.
Что-то здесь наблюдается сходное с современность – с «голубым лобби» во властных структурах.
Приводя данный отрывок из «Пира» в книге «Очерки античной мифологии и символизма» (в несколько ином варианте перевода), выдающийся русский философ ХХ века Алексей Лосев принимает эти слова за собственную позицию Платона и не ощущает иронии, пародии, которая превращает обсуждение в издевку над Эротом, другими богами и глупыми суевериями. И над гомосексуальными отношениями также.
Завершая свою речь, Аристофан предупредил: «если мы не будем почтительны к богам, нас рассекут еще раз, и тогда мы уподобимся не то выпуклым надгробным изображениям, которые как бы распилены вдоль носа, не то значкам взаимного гостеприимства». И просит Эриксимаха не вышучивать его речь. Действительно, Аристофан не смог выдать искрометной импровизации и стал зануден. Поэтому его размышление никого из участников пира не заинтересовало, и не было прокомментировано. Зато оно с огромным интересом воспринято в последующие века. Иным мыслителям кажется, что это и есть ключевой момент «платонизма». Платон достиг своей цели: скоморошество Аристофана обеспечило его тексту выживаемость в волнах истории, а также отвлекло подавляющее большинство читателей всех времен и народов от основных мыслей «Пира».
Агафон: «за все хорошее против всего плохого»
Наконец, после выступлений, которые маскируют ключевые идеи участников пира, в дело вступают Агафон и Сократ.
Следуя насмешливому тону, заданному Аристофаном, Сократ и Агафон сразу перешли на ироничные похвалы друг другу: Сократ возносит хвалу мудрости Агафона, способного выступать в театре перед огромной толпой, а Агафон преклоняется перед мудростью собравшихся, которые для него гораздо страшнее большой толпы невежд. Сократ иронизирует: присутствующие тоже были в той толпе. И если бы участники обсуждения были действительно умны, то Агафон мог бы устыдиться.
По своему обыкновению Сократ стал своими вопросами завести собеседника в логический тупик. Но вмешался Федр и потребовал возвращения к восхвалению Эрота. Агафон сказал, что он именно этим и будет заниматься в своей речи, поскольку его предшественники восхваляли не самого Эрота, а результаты его деятельности, полезные людям.
Агафону Эрот представляется самым красивым. Потому что он самый молодой. Он ненавидит старость и бежит от нее. И здесь Агафон спорит с Федром. Отношения между древнейшими богами, о которых писали Гесиод и Парменид, диктовала вовсе не Любовь, а Необходимость. Иначе боги не оскопляли бы друг друга, не совершали бы насилия. И только теперь, когда боги живут в мире и дружбе, ими правит Эрот.
Эрот нежен. Потому что «обитает в самой мягкой на свете области, водворяясь в нравах и душах богов и людей». Эрот обладает гибкостью форм, незаметно проникая в душу и так же незаметно покидая ее. Его сущность чужда всему безобразному. И у него прекрасная кожа, поскольку он живет только среди свежих цветов, избегая всего увядшего и поблекшего.
Помимо внешних признаков, Эрот славен своей уживчивостью среди богов и людей, поскольку никого не обижает, и его не обижают. Ему всегда служат добровольно. Тем самым он справедлив. А кроме того, рассудителен, подчиняя себе все страсти и обуздывая их. Эрот еще и храбр, потому что владеет Аресом через его любовь к Афродите, а значит – сильнее его. Эрот мудр; благодаря его мудрости возникает все живое. Он искусный поэт, ибо способен других делать поэтами. Эрот всем учитель: он руководил Аполлоном, когда тот открывал искусство врачевания и прорицания и искусство стрельбы из лука. Он «наставник Муз в искусстве, Гефеста – в кузнечном деле, Афины – в ткацком, Зевса - в искусстве "править людьми и богами"». Его наставления привели дела богов в порядок. Благодаря ему было преодолено господство Необходимости, последствия которой были ужасны.
Среди людей Эрот порождает приязнь, собирает их на дружеские собрания (заметим, что именно «дружеские») и празднества. Он терпим к добрым, чтим мудрецами, опекает благородных, обогащает удачливых, создает роскошь и изящество, приносит радости, наставляет и помогает в помыслах и томленьях, сопровождает и спасает, украшает богов и людей и руководит их жизнью.
Спорить с Сократом легко, с истиной - невозможно
Риторически прекрасная речь Агафона вызвала одобрение присутствующих, чего не было после речей предшествующих ораторов. К этой высокой оценке присоединился и Сократ, заявив, что он теперь в затруднении, и толком не знает, о чем говорить. При этом в его словах слышится ирония. Притворно унижая себя, Сократ говорит, что ему во время речи Агафона вспомнился «великий говорун» Горгий, и он испугался, что Агафон «напустит голову Горгия» и превратит его (Сократа) в «камень безгласный». Вероятно, имелась в виду легенда о Медузе Горгоне. В притворном смятении Сократ говорит, что напрасно согласился говорить похвальное слово, потому что выяснилось, что он не сведущ в любовных делах и в построении похвальной речи. Он-то думал, что о восхваляемом предмете нужно говорить правду! И выбирать из этой правды самое замечательное, чтобы расположить все это в нужном порядке. «Оказывается, уменье произнести прекрасную похвальную речь состоит вовсе не в этом, а в том, чтобы приписать предмету как можно больше прекрасных качеств, не думая, обладает он ими или нет: не беда, стало быть, если и солжешь. Видно, заранее был уговор, что каждый из нас должен лишь делать вид, что восхваляет Эрота, а не восхвалять его в самом деле».
Этими восклицаниями Сократ как бы перечеркнул все сказанное до него – все эти пустые упражнения в славословии и натужном мудрствовании. И это, по словам Сократа, годится только для неосведомленных людей. Похвала получается красивой – и только. Интригуя собравшихся, Сократ предлагает им рассказать правду, но «на свой лад» и притом «в первых попавшихся, взятых наугад выражениях».
Получив согласие собравшихся, Сократ адресует свои вопросы к Агафону, подводя его к совершенно другому видению Эрота, чем то, которое только что прозвучало из уст самого Агафона.
Первая позиция, которой добивается Сократ – понимание межсубъектной роли Эрота. Любовь ведь предполагает не «любовь вообще», а любовь к кому-то. Если это любовь к отцу, то он является отцом кому-то. То же и мать или брат и сестра. Таким образом, Эрот – это любовь к кому-то. Агафон соглашается со всеми положениями, высказанными Сократом. А мы должны вновь обратить внимание на то, как Сократ определяет любовь. В данном случае его примеры касаются любви между родственниками.
Вторая позиция – это опровержение того противопоставления которое Агафон увидел между Необходимостью и Любовью. Сократ предложил согласиться с тем, что любят и вожделеют в том случае, когда не обладают предметом любви. Обладая какими-то свойствами, как же еще и желать их? Только в смысле сохранения этих свойств в будущем. То есть, это желание того, чего еще нет. Вожделение вызывает то, чего недостает, а не то, в чем нет недостатка. И получается что это необходимость. Агафону приходится согласиться.
Итак, у любви есть объект, а предмет ее – то, в чем испытывается нужда. Сети ловушки для Агафона расставлены. Теперь ловушка захлопывается.
Сократ напоминает, что Агафон говорил о том, что дела богов упорядочились, благодаря любви к прекрасному (ведь любви к безобразному не бывает). Значит Эрот – это любовь к красоте. Агафон соглашается. А раз так, то Эрот лишен красоты и нуждается в ней. Тогда его нельзя назвать прекрасным! Агафон попался: Эрот не может быть прекрасным. Стремление и достижение – вещи разные!
Теперь Сократу остается развернуть следствия из достигнутого понимания. Если доброе прекрасно, а Эрот нуждается в прекрасном, то он нуждается и в добре.
Агафон уже сдался и не хочет идти по пути, на который завел его Сократ. Ему теперь пришлось бы сказать, что Эрот не добр. И Сократу приходится перейти от вопросов к изложению своих представлений. При этом форма изложения – рассказ, в котором самому Сократу приходится отвечать на вопросы «мантинеянки Диотимы». Эта загадочная женщина, сведущая во многом, представлена Сократом ее достижением: во время жертвоприношения она добилась десятилетней отсрочки эпидемии чумы в Афинах. Больше ничего: «чужеземное» происхождение из Манитеи и отсрочка эпидемии.
Сократ принимает на себя исходную позицию Агафона, а Диотима становится его учителем – играет роль самого Сократа. Вместо Агафона в воображаемом диалоге Сократ провозглашает: «Значит, Эрот безобразен и подл?!» И здесь открывается суть любого процесса и напряжения - исходное несовершенство субъекта. Но при этом не всё, что не прекрасно, непременно безобразно; не все, что не мудро, непременно невежественно. Есть нечто среднее. Верное, но необъясненное, не есть ни знание (понимание), ни невежество (неведение). Так же и Эрот – не добр и не прекрасен, но при этом не зол и не безобразен.
Здесь возникает этический конфликт. Ведь общепринято считать, что Эрот – великий бог, а все боги блаженны и прекрасны. Здесь Диотима предлагает разобраться в определениях и учитывать мнение тех, кто сведущ. Ведь Эрот не отличается ни добротой, ни красотой, а только вожделеет к этим качествам. Тогда выходит, что Эрот не бог, а смертный? Действительно, Эрот – нечто среднее. Кто же? Великий гений, - отвечает Диотима. Функция гениев: «быть истолкователями и посредниками между людьми и богами, передавая богам молитвы и жертвы людей, а людям наказы богов и вознаграждения за жертвы». Эрот – посредник!
Здесь налицо опровержение мифа, которые «верит, ибо это абсурдно». Сократ предлагает логичный вывод из исходных посылок о том, что «Эрот есть любовь». Но мифу логические противоречия неинтересны. Именно поэтому Сократ доходит до опровержения мифа: Эрот не бог. И если бы подобные измышления коснулись не такой полузабытой мифической фигуры, Сократу бы не поздоровилось. Что, собственно, и стало причиной смертного приговора, который поставил миф выше логических выводов из его же исходных посылок.
Сократ утверждал (под видом речи Диотимы), что боги, не соприкасаясь с людьми, общаются и беседуют с ними только через посредство гениев. Благодаря им, Вселенная связана внутренней связью и возможны всякие прорицания, жреческое искусство и вообще все, что относится к жертвоприношениям, таинствам, заклинаниям, пророчеству и чародейству.
Диотима предлагает свою версию рождения Эрота. Его зачала нищенка Пения от охмелевшего Пороса, сына Метиды, который участвовал в пиршестве богов по поводу рождения Афродиты. Поэтому Эрот стал спутником и слугой Афродиты. А вот по рождению ему достались не самые замечательные черты: «он всегда беден и, вопреки распространенному мнению, совсем не красив и не нежен, а груб, неопрятен, не обут и бездомен; он валяется на голой земле, под открытым небом, у дверей, на улицах и, как истинный сын своей матери, из нужды не выходит. Но с другой стороны, он по-отцовски тянется к прекрасному и совершенному, он храбр, смел и силен, он искусный ловец, непрестанно строящий козни, он жаждет разумности и достигает ее, он всю жизнь занят философией, он искусный чародей, колдун и софист. По природе своей он ни бессмертен, ни смертен: в один и тот же день он то живет и расцветает, если дела его хороши, то умирает, но, унаследовав природу отца, оживает опять. Все, что он ни приобретает, идет прахом». При этом Эрот философствует, находясь между мудростью и невежеством – унаследовав промежуточное состояние между мудрым отцом и невежественной матерью. А вот богам философия не нужна: они и так мудры, и учиться мудрости им не нужно.
Ознакомившись с определением Эрота мы можем заметить, что это портрет самого Сократа! Намек на это был дан в самом начале «Пира», да и в самих словах Сократа, который говорил, что ни в чем не смысли, кроме любви. Скрытый смысл «Пира» тем самым приоткрывается: Сократ сам выступает в качестве посредника – проводника к мудрости и любви. Не бога, но гения, жреца некоего тайного культа, существование которого теперь логично предположить.
Эрота, - говорит Сократ, - расписывают прекрасными эпитетами, полагая, что он предмет любви. А на самом деле он – любящее начало. Здесь-то Сократ (Диотима) находит совершенно иной образ Эрота в сравнении с тем, который вдохновлял других ораторов. Называя посредника «гением», они на самом деле возводят Эрота в статус героя, которому было бы недурно явиться в трагедиях, но не в мифах. Потому что ему должны быть свойственны перипетии и страдания, устремляющие его к прекрасному, а вовсе не разнеженное существование среди цветов.
Диотима спрашивает: чего хочет тот, кто любит прекрасное? Ясное дело: чтобы оно стало его уделом. А что он от этого получит? Он будет счастлив. Как обладатель блага. Тем самым вопрос, «почему?» снимается, ибо глупо спрашивать, почему хотят быть счастливыми. Раз так, то это вопрос общепонятный. Но Диотима тут же это опровергает: почему-то об одних говорят, что они любят, а о других нет. Почему? Потому что любовью называют только одну ее разновидность, а другим дают иные названия. Диотима приводит пример творчества. В широком смысле это переход из небытия в бытие. Но далеко не всех подряд называют творцами. Музыка и поэзия именуются творчеством. Так и любовь. Не всякое желание блага и счастья называют любовью. О корыстолюбцах, атлетах, философах не говорят, что они влюблены.
Возвращаясь к своим наставлениям о любви в общем смысле, Диотима заявляет, что «искать свою половину» - это не тот ориентир, который можно было бы назвать любовью. Если в таких поисках не ожидается блага, то не будет и любви. Она приводит Сократа к мысли, что любовь – это стремление к благу, к обладанию им на вечные времена.
И здесь мысль наставительницы делает непростой оборот: в любви должно быть какое-то рвение, чтобы это была подлинная любовь. А когда таковая имеется место? Диотима отвечает: когда совершается акт рождения и одновременно разрешения от бремени. Это можно понимать в духовном или телесном смысле. В телесном плане «соитие мужчины и женщины есть такое разрешение. И это дело божественное, ибо зачатие и рождение суть проявления бессмертного начала в существе смертном».
Заметим, что здесь гомосексуальный мотив исчез. Гомосексуальная «любовь» в телесном плане бесплодна, она ничего не разрешает и ничего не порождает. Более того, «неподходящее» для божественного (неподобающее) – это безобразие. Поэтому гомосексуализм, если смотреть вглубь суждений Диотимы, - это богоборчество, истинное безобразие. А значит, и в духовном плане он не может быть прекрасным, то есть – проявлением любви.
Приняв во внимание сказанное, придется не согласиться с Алексеем Лосевым, который полагал, что платонизм исключает понимание ценности продолжения рода, родительства, деторождения. Напротив, любовь в понимании Сократа – расширенное понимание родительства. Ведь из своих мыслей о прекрасном Диотима выводит, что любовь даже и не стремление к прекрасному, а стремление родить, произвести на свет в прекрасном. Почему именно родить? Потому что это «та доля бессмертия и вечности, которая отпущена смертному существу». Но тогда, наряду с благом, нельзя не желать бессмертия. И тогда любовь – это стремление к бессмертию!
Вот фундаментальный вывод, который перекрывает все мудрствования собеседников Платона: любовь – это стремление быть бессмертным в цепи бесконечных порождений самого себя духовно и телесно. У людей, как и у животных, любовное вожделение означает стремление по возможности быть бессмертным, вечным. А достичь этого можно только порождением, «оставляя всякий раз новое вместо старого». И все живое постоянно меняется, что-то приобретая, а что-то утрачивая. Именно этим смертные отличаются от богов – приобщением к бессмертному, постоянным производством нового.
Следуя этому пути, можно сказать, что неизменные в своем существовании боги не могут любить. Именно это прочитывается в рассуждениях Сократа, вложенных в уста Диотимы. Точно также уникально человеческим является и стремление к бессмертной славе, которое совершенно не нужно богам. Диотима приглашает вспомнить, что ради этого люди подвергают себя опасностям, тратят деньги, сносят невзгоды и даже жертвуют жизнью. Люди жаждут бессмертия, бессмертного прославления своих добродетелей. При этом Эроту служат те, кто надеется приобрести бессмертие в деторождении (опять отметим отсутствие в сократовском понятии любви какой-либо гомосексуальности), а «беременные духовно» вынашивают свои добродетели, духовные качества. В этом случае как раз применяется слово «дружба» - как сопричастность друга к порождению творческого детища. Здесь родство душ может быть глубже, чем родство по крови, ибо дружеская связь – в общей бессмертной славе. Бессмертные «дети» - поэтические творения Гомера и Гесиода, законодательные творения Ликурга и Солона. А вот за обычных детей, «еще никому не воздвигали святилищ». Но ведь на всякому быть вровень с самыми выдающимися греками и иметь свои культы.
Телесное бессмертие ниже духовного, а потому оно доступнее в молодости. И Диотима рекомендует указывать молодым верную дорогу через любовь к прекрасному телу. Это родит прекрасные мысли, а потом – понимание, что красота у всех тел одна и та же. И тогда возникнет любовь ко всем прекрасным телам, в сравнении с которой любовь к одному отдельному телу покажется мелкой. И тогда откроется ценность красоты души, которая выше красоты тела. И когда юноша постигнет красоту нравов и обычаев, начнет рождать благие суждения, красота тела покажется ему ничтожной. Потом от нравов он перейдет к наукам, и уже никогда не пленится чьей-то частной красотой и не пренебрежет морем красоты, созерцаемом в мудрости. Наконец, ему откроется вечное – прекрасное само по себе, возвышенное над разновидностями прекрасного, божественно прекрасное. Тем самым родится истинная добродетель, а вместе с ней возникнет любовь богов.
На пути перехода от менее возвышенной к более возвышенной любви Диотима (Сократ) поминает «правильную любовь к юношам», благодаря которой можно подняться к другим разновидностям прекрасного. Впрочем, узрев истинно прекрасное, зрелый человек, по мысли Диотимы, не будет приходить в восторг от красивых мальчиков и юношей, которых греки называют «возлюбленные» и которыми у них принято было любоваться. Тем самым гомосексуализм и педофилия, будучи реальностью Древней Греции (как и современного мира), Сократом представляются как низменная «любовь», нечто от «пошлого Эрота».
Алкивиад: хитрый панегирик Сократу
Стоило Сократу закончить речь, как к пирующим присоединяется пьяный Алкивиад с ватагой спутников. Выглядит он легкомысленно – на голове венок из плюща и фиалок и множество лент, поддерживает его нетвердые движения флейтистка. Алкивиад требует «продолжения банкета». Он настолько нетрезв, что не замечает Сократа и садится рядом с Агафоном, увенчивая его своими лентами. Наконец, увидев Сократа, он вскакивает и вопит о том что тот устроил ему засаду «и здесь».
Претензии к Сократу абсурдны: мол, ему стоило бы делить ложе с комедиантом Аристофаном, а не с прекрасным Агафоном. Сократ тут же жалуется Агафону, что Алкивиад его одолевает своей ревностью и прохода не дает: ни взгляни на юношу, ни побеседуй с каким-нибудь красавцем. Сократ даже притворно опасается насилия со стороны безумно влюбчивого пьяницы. Причем, Сократ употребляет странный оборот: «с тех пор, как я полюбил его». Исходя из того понимания любви, которое содержится в «Пире», странность рассеивается: речь идет о близком приятельстве, дружбе.
Алкивиад, внешне не смиряясь, тут же переходит на другой тон и просит Агафона вернуть ему часть лент, чтобы украсить и голову Сократа, чтобы тот не считал, что его – победителя во всех спорах – чем-то предпочли лишь позавчера прославившемуся Агафону. Внимание его переключается на остальных присутствующих, которых он считает слишком трезвыми, а потому берет на себя руководство всеобщим пьянством. В руки ему попадает громадная чаша, и он начинает всех потчевать. Замечая между делом, что Сократу это нипочем: «он выпьет, сколько ему ни прикажешь, и не опьянеет ни чуточки».
Остановить тотальную пьянку попытался Эриксимах, сообщивший Алкивиаду замысел с речами в честь Эрота. И потребовал, чтобы тот продолжил задуманное, а за ним следующие сотрапезники. Алкивиад сначала пытается задеть Сократа: мол, что бы ни сказал мыслитель, все обстоит в любом случае как раз наоборот. А стоит при нем похвалить кого-то другого (хоть бога), он «сразу же дает волю рукам». Что поделать: не любит Сократ, когда при нем хвалят богов, не понимая в их сущности ровным счетом ничего. Он только что как раз продемонстрировал, насколько пустыми были похвалы Эроту со стороны Агафона.
- Тогда, - соглашается Эриксимах, - воздай хвалу Сократу.
Алкивиад продолжает скоморошество, притворно пугаясь Сократа, который не спустит ему насмешек. Сократ соглашается только с одним: Алкивиад будет говорить только правду. И тот принимается за дело, обещая ни в коем случае не поднимать Сократа на смех, но именно этим он и начинает свою речь.
По Алкивиаду, Сократ «похож на тех силенов, какие бывают в мастерских ваятелей и которых художники изображают с какой-нибудь дудкой или флейтой в руках. Если раскрыть такого силена, то внутри у него оказываются изваяния богов. Так вот, Сократ похож, по-моему, на сатира Марсия».
Действительно, внешность Сократа очень сходна с образами, о которых говорит Адкивиад. Тут он не отступил от правды, но эта правда в сложившихся обстоятельствах оборачивается насмешкой. Алкивиад развивает тему: Сократ дерзок, Сократ завораживает своими речами не хуже, чем Марсий своей флейтой. Причем эти речи увлекают даже в плохом пересказе! Алкивиад говорит, что у слушателей Сократа сердце начинает биться сильнее, а из глаз текут слезы, чего не происходит даже когда выступают блестящие ораторы, подобные Периклу. Дело доходит до того, что Алкивиад уже боится слушать Сократа и бросается от него наутек (что явное преувеличение, обусловленное игривым настроением Алкивиада и глубоким опьянением).
Еще одна черта, о которой говорит Алкивиад: Сократ «морочит людей притворным самоуничижением», хотя ему совершенно неважно, красив человек или нет, богат ли, обладает ли какими-то чертами, которые превозносит толпа. Все это для Сократа ничего не стоит. Может быть, Сократ, действительно видел в людях ту самую высшую красоту, которая незаметна большинству, падкому на внешние черты красоты и успеха.
Затем Алкивиад делится своими гомосексуальными переживаниями: о том, как он, поразившись «таящимися изваяниями», которые Сократ раскрыл перед ним, решил (по предположению самого Алкивиада), что тот «позарится на красоту» своего приятеля. И стал искать повода, чтобы остаться с Сократом с глазу на глаз. Он тщетно ждал, что тот будет говорить с ним «как говорят без свидетелей влюбленные». Но этого не произошло: после обычных бесед Сократ удалился. Тогда Алкивиад решил предложить Сократу совместные занятия гимнастикой и борьбой. Но опять ничего не вышло. Третья попытка – нечто вроде «ужина при свечах». Но Сократ после ужина пожелал уйти. В другой раз Сократ согласился переночевать. И прямо объявил, что Сократ – единственный, достойный его поклонник, и что он не намерен ему отказывать.
В шутливых заигрываниях пьяного Алкивиада вновь подчеркивается, что имеет Сократ в виду, когда говорит о любви. И в этом эпизоде содержится ответ тем, кто непременно должен был заподозрить в учении Сократа нечто гомосексуальное. Поведение Сократа подчеркивает, что ничего такого в его учении нет и быть не может.
Сократ выходит из этого эпизода (по рассказу Алкивиада) в соответствии со своими представлениями о красоте, полученными от Диотимы. Он ответил Алкивиаду, что тот хочет обменять одну красоту на другую: предложить красоту миловидности и получить красоту мудрости, приобрести красоту настоящую в обмен на красоту кажущуюся, «выменять медь на золото». Алкивид это понял по-своему и решил прилечь с Сократом под его потертый плащ и обнять его. Сократ же просто заснул. Алкивиад был возмущен таким пренебрежением. Но и сердиться на него не мог, восхищаясь характером, благоразумием и мужеством Сократа. Алкивиад почувствовал себя одновременно и уязвленным, и полностью покоренным.
Смягчает досаду Алкивиада тот факт, что Сократ точно так же обошелся не только с ним, но и с Хармидом, сыном Главкона, и с Эвтидемом, сыном Дикола, и со многими другими. Они полагали, что поведения Сократа – это поведение поклонника, но потом выходило, что он сам становился предметом любви.
Откровенность свою Алкивиад объяснил не только выпитым вином, но и тем, что все присутствующие «укушены философией», которая терзает душу наподобие того, как тело терзает укус гадюки. Оказывается, правда, что этот «укус» дезинфицирует душу, удаляя из нее все гомосексуальные поползновения.
После свой фантазии Алкивиад рассказывает о невероятной выносливости Сократа во время похода на Потидею. Сократ отличался выдержкой во время голода. Не будучи охотником до выпивки и никогда не пьянея, Сократ при случае оставлял всех позади в этом развлечении воюющих или отдыхающих мужчин. Когда все невероятно страдали от холода и нанизывали на себя все, что возможно, Сократ ограничивался обычным плащом и легко шагал по льду босиком.
В том же походе Сократ продемонстрировал способность отвлекаться от всего ради своих мыслей. Раз он целые сутки стоял на одном месте, погрузившись в свои размышления, и оторвался от них только с рассветом следующего утра.
В битве, за которую наградой был отмечен Алкивиад, его спас Сократ, не бросив раненного на поле боя и прихватив еще и его оружие. Во время отступления при Делии, когда войско в основном рассеялось, Сократ отступал вместе с Лахетом. Алкивиад натолкнулся на них. Сократ поразил его своей невозмутимостью: враги опасались приблизиться к нему, понимая, что тот полон решимости постоять за себя.
Главное в Сократе, по мнению Алкивиада, - непохожесть на кого-либо из древних или из его современников. Для всех можно найти кого-то для сопоставления. А Сократ в своих повадках и речах уникален. Сравнивать его можно разве что с силенами и сатирами. Внешне набор сюжетов и объектов анализа выглядит примитивным: «вьючные ослы, кузнецы, сапожники и дубильщики», но содержательная часть божественна: речи Сократа полны «изваяний добродетели» и ведут к высшему благородству.
Сократ, разрушая последствия речи Алкивиада, заявил, что тот совершенно трезв, поскольку хитро построил свою речь, чтобы посеять рознь межу ним и Агафоном. Чтобы принудить Сократа возлюбить его одного, а самому быть единственным воздыхателем Агафона. Агафон согласился с такой трактовкой, поскольку Алкивиад пытался вклиниться между Сократом и Агафоном на пиршественном ложе. И тут же назло Алкивиаду переместился поближе к Сократу. Сократ же дополнительно обосновал такое перемещение тем, что теперь он сможет произнести похвальную речь Агафону – по круговому принципу: речь произносит тот, кто оказывается справа от того, кто свою речь закончил.
Но тут повествование прерывается, потому что вваливается толпа гуляк и пьянство стало безудержным. Прежний порядок сломался, Эриксимах, Федр и некоторые другие ушли домой, а Аристодем, передающий этот рассказ уснул. На рассвете он проснулся и увидел, что одни участники пира спят, другие разошлись, а Агафон, Аристофан и Сократ, пьют из большой чаши, беседуя под руководством Сократа. О чем шла речь, Аристодем спросоня не запомнил, да и остальных клонило ко сну. Говорили что-то про искусство: мол, оно не предполагает специализации только на комедии или трагедии. Наконец, уснул Аристофан, а потом и Агафон. Сократ же встал и ушел. Аристодем последовал за ним и зафиксировал, что Сократ провел день обычным образом и только вечером отправился отдыхать.
Разгадка «Пира»
Хронологические данные о жизни участников пира говорят, что Платон лукавил: пир как событие мог состояться только накануне пересказа. Но политическая обстановка вовсе не способствовала тому, чтобы передавать рассказ о пире как новость. Если так, то события, скорее всего, вовсе не было, потому что в нем не мог участвовать Агафон. Значит, мы имеем дело вовсе не с пересказом, а с литературной реконструкцией. Причем не самого пира (которого могло и не быть), а некоей идеи, которая скрыта за множеством бытовых деталей и отвлекающих рассуждений. Для непосвященного «Пир» - это рассказ о не совсем трезвых рассуждениях в духе текущей эпохи: лицемерного благочестия, славящего богов, в которых уже никто не верит, попыток поверить культ богов наукой (медициной), гомосексуальными шутками и прочим, в чем мы легко угадаем и свою собственную эпоху.
Не случайно для разговора о любви была взята не богиня Афродита, относительно которой в предании сохранилось множество сюжетов, а полузабытый Эрот. Это освободило автора «Пира» от необходимости соотносить идеи Сократа с мифологическими сюжетами, которые были защищены от толкований священными ритуалами. Все мифологические сюжеты на всякий случай все-таки были обсуждены. Но они не помешали изложению концепции, фактически замещающей Эрота философской теорией, носителем которой (гением) является Сократ.
Отдельного внимания достоин гомосексуальный фон «Пира», который при здравом рассмотрении почти полностью рассеивается. В «увлечении мальчиками» видится только эстетический компонент. Причем духовная красота ставится выше телесной. Гомосексуальная шутливость Алкивиада – лишь прием Платона, использованный для затенения ядра его произведения.
Надо сказать, что красота для эллинов важна сама по себе и не связана с сексуальным мотивом. Так, боги похищают Ганимеда для Зевса «ради его красоты и того, чтобы он был среди бессмертных». Но точно такой же оборот речи применяется, когда Эос похищает Клита. Формула является атрибутом события - похищения. Что касается телесной красоты, то греки прекрасно знали разницу между эстетическим наслаждением и оскверняющим вожделением. Миф об охотнике Актеоне, узревшего наготу Атремиды, имеет весьма печальный конец: богиня превратила охотника в оленя, и он был растерзан собственными собаками.
Фигура Эрота не случайно отделена от Афродиты. Это отражает древнюю практику мужских союзов, где юноши проходили инициатические ритуалы, и для этого им требовался патронаж взрослых мужчин. Этот тип отношений, очень слабо представленный в современности, и при определенном настрое читатель может перепутать эти отношения с гомосексуальными. Как и отношения в военном лагере, где мужчины имеют общий стол и общий ночлег. Инициатический патронаж с течением времени трансформировался в Афинах в аристократический обычай: у взрослого неженатого мужчины должен быть «возлюбленный», у юноши – патрон, который является для него наставником и образцом высокой духовности.
Так что же хотел донести до читателя Платон? Очевидно, что все произведение связано с тем, чтобы упрятать речь Сократа в разнородные и занятные для публики рассуждения и бытовые зарисовки. В самой речи Сократа главное – отрицание богов, замещение их героями-посредниками. Ведь все, что сказано об Эроте, легко переносится на других богов. Место богов должны занять понятия, а их носители – гении, вроде Сократа. В данном случае речь идет о фундаментальном понятии прекрасного, которое освобождается от какой-либо привязке к богам. Воспринять это прекрасное можно только философским воззрением, которое дает возможность видеть недоступное большинству – некий «светомир» (термин Шпенглера) в сознании человека, замещающий действительность световым изображением красоты: прекрасное – свет, безобразное – тьма, остальное – «оттенки серого». Продуктивность жизни человека заключена в глубине видения этого «светомира», которое и реализуется его жажду бессмертия.
Совпадение портрета Эрота и портрета Сократа завершают разгадку. Не случайно подробности «Пира» представляют собой «житие» самого Сократа, за которым записывают каждый его шаг, каждое слово. Сократ описывает Эрот как самого себя, а фигуру бога просто отбрасывает, когда речь идет о понятии прекрасного.
Таким образом, мы имеем скрытое изложение учения Сократа или тайной секты, в которую он входил как «жрец» и гений – носитель знания. Учение «упаковано» в легковесный текст, где гомосексуальные мотивы отвлекают от ключевой идеи. При этом «Пир» обнародован спустя несколько десятков лет после смерти Сократа, оставаясь достоянием секты. При этом Платон мог быть либо хранителем учения, либо просто ответственным за публикацию.
Савельев А. «Пир» Платона:
спрятанное знание // http://savelev.ru/article/show/?id=616&t=1
Комментариев нет:
Отправить комментарий